18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Елена Катишонок – Возвращение (страница 50)

18

Бабушка покачала головой:

— Это Мика.

Женщина в соседнем кресле захлопнула книжку и толкнула спутника. Оба подхватили сумки и пошли туда, где стягивалась очередь на посадку.

28

— Не хочу!

Странно слышать свой голос в пустой квартире. Сам виноват, идиот: разнежился, повёлся на голос в телефоне. Ника, сестрёнка… Где же ты была, сестрёнка, когда мать болела? Когда умерла? Не нашла меня, не спросила, может, помощь нужна? Даже на похороны не приехала из своих небоскрёбов! А теперь «расскажи, как жил».

И вдруг стало стыдно: ведь он хотел, чтобы приехала! Ника сказала: хочу тебя повидать — интересно же, какими мы стали. И он чуть не разревелся, как маленький, да маленьким себя и почувствовал. Вот приедет старшая сестра…

Как она сказала? Хочешь, я приеду? Давай, я приеду? Нет, иначе: я приеду, хочешь?

И как можно ответить, не хочу?

Он был слишком ошарашен и не успел опомниться. Разве можно было сказать «не приезжай, не надо»? Перед голосом в телефоне не было стыдно за переполненную мерзостью раковину, за свою майку с засохшими кляксами йогурта или яичницы, за убогую нору, в которой жил. Если называть это жизнью. Так, доживание.

Дурак, болван. Ёлупень, как мать его называла. Приедет… Зачем она приедет, посмотреть ему в глаза, в бывшие глаза? Но ведь хотел, но — ждал, ещё вчера ждал. Именно что вчера. Yesterday. Сегодня дошло: так и будет она появится — живая, настоящая.

Благополучная сестра из Америки. Водевиль: «Здравствуйте, я ваша тётя».

Я без тебя жил, сестрёнка. Проживу и дальше; напрасно ты это затеяла.

Мы с тобой наговоримся. Расскажешь, как ты жил.

И что он расскажет?

Рассказывать тоже надо уметь, спасибо усатому репортёру. Репортёр и репортёр: то заметочка о новостройке, то «Вчера наши дружинники…». Все звали его «шахтёром» — то ли действительно раньше на шахте работал, то ли за дрянные сигареты, которые курил. Было ему лет пятьдесят от силы, но для Алика, в его в девятнадцать, он казался старцем.

Останавливался, кивал на газету, качал головой и зажигал мятую сигаретку: «Такая шелупонь… Откуда их набирают? Я поговорил…». Для Шахтёра «поговорить» означало «расколоть». Он умел задавать вопросы — человек и не подозревал, что его раскалывают, отвечал уверенно, с подробностями и не замечал, что выкладывает именно то, что старательно скрывал. Говорили, что Шахтёр был одним из лучших ленинградских журналистов, и стать героем его материала считалось большой честью. После одного из своих знаменитых интервью он и вылетел из седла: копнул глубже, чем дозволялось, а выпускающий глянул по диагонали, подмахнул, за что поплатился должностью; серьёзное вышло дело. Шахтёр уволился, несколько раз переезжал, устроился внештатником, перебиваясь мелкой хроникой, пока не осел наконец в молодёжной газете. К интервью, понятно, его не допускали. «Ты, главное, слушай, людям это лестно. Сами всё выложат как на духу и не заметят. Слушай и запоминай; а запишешь дома — блокнот отпугивает, человек захлопывается».

Не пришлось Алику ни слушать, ни записывать — роман с газетой внезапно и бесславно кончился. Что имеем, не храним — потерявши, плачем, как сказал герой непродолжительного романа матери (туфли на коврике, басистое пенье). Прав оказался мужик с Волги: жалко стало привычных коридоров, убогого письменного стола, самого себя жалко, но особенно перекуров с Шахтёром — к нему особенно тянуло, хотя слышал неприятные слова: «дремучий ты, парень, как все вы» или «долго тебя мамка у сиськи держала». Вспыхивала обида, но быстро опадала, как шипучая лимонадная пена — несмотря на «дремучесть», он чувствовал, что старый газетчик прав. Алик слонялся вблизи редакции, надеясь, вдруг он снова понадобится, но чуда не произошло. Зато мать доскреблась-таки: позвонила в редакцию, как он не просчитал этот момент… И снова он клянчил у матери деньги, пока не устроился в книжный магазин — грузчиком.

Об этом он скажет Нике: мол, никакой работой не брезговал, сестрёнка, деньги были нужны.

…Деньги были нужны позарез, а заведующая не торопилась, оценивающе оглядывала его: пачки тяжёлые, справитесь? Уроните — книги придётся браковать или уценивать, из зарплаты вычтем. Алик внимательно слушал, смотрел в глаза, но видел обтянутые платьем круглые налитые плечи, мощную грудь и бока. Пожал плечами: «Постараюсь не ронять», а потом ляпнул зачем-то: «Бусы у вас красивые». Женщина скептически хмыкнула и отвела его в просторный подвал. Уже рисовались сгорбленные люди, придавленные тяжёлыми тюками, но встретил его дядька в очках и выцветшем синем халате, и дал ножик — обыкновенный кухонный нож. Дядька научил правильно вскрывать упаковку из обёрточной бумаги, чтобы не повредить книги. Платили на десятку больше, чем в редакции. Разгружать Алику не приходилось. Дешёвый комплимент о бусах он забыл, конечно, и не видел, как женщина, глядя в треснутое зеркало в подсобке, распрямила плечи, поправила бусы и тщательно подкрасила губы, хмыкнув: молокосос, а разбирается.

Молокосос аккуратно вспарывал тяжёлые пачки и носил книги наверх. Скоро ему поручили расставлять их на полках по тематике. Некоторые книги ставить не давали — они оседали глубоко под прилавками, а также в шкафу, неотличимом от стены: нажмёшь рукой, и створка распахивалась. Раскладка товара проходила по утрам, до открытия.

— Не всё же лоботрясничать. Он на дефиците сидит, — хвастала по телефону мать.

Алик освобождённо вздохнул и откинулся на спинку дивана. Как удачно, что туман отодвинул завтра в следующий день! Если он обречён на встречу, то хоть отодвинуть её на день. Он опасался бессонной ночи, но спал нормально — сюжет Жоркиной жизни был отредактирован. Как сказал бы Шахтёр, развесистая клюква в сахарной пудре. Непременно так и сказал бы, шевеля прилипшим к губе окурком. Он иногда заходил в книжный и направлялся к отделу военной литературы, где подолгу листал скучные книги.

Хорошо бы выпить кофе здесь, за столиком, и спокойно, как бывало раньше, покурить, однако страшно порушить устоявшийся невидимый порядок; однажды чуть не устроил пожар. Он привычно провёл рукой по столешнице. Пальцы задержались на мелких вмятинах; а не клади сигарету мимо пепельницы. Раковина надёжнее; чашку можно поставить справа, на буфет, а бутылку спрятать.

Несколько затяжек помогли сосредоточиться. Главное, не сбиться в разговоре. Начать неохотно: мол, сама знаешь: Афганистан, ограниченный контингент. И мы в этот самый ограниченный угодили, мой кореш Жорка Радомский и я. Там и припухали… Хорошо бы скормить этот протухший, сорокалетней давности сюжет, пока Лера будет на кухне. Не буду тебя грузить подробностями — война не для женских ушей; да ты наверняка читала — в Перестройку начали рассказывать, писали. Нам втемяшили, что мы выполняем наш интернациональный долг. Обыкновенные ребята — из Новосибирска, Харькова, Таллинна… Мне повезло: контузило через год с небольшим… Нет, это не пойдёт; надо правдоподобнее: через год и полтора месяца.

…контузило через год и полтора месяца. Лежал в госпитале и радовался: наконец-то солнце зашло, там солнце мучительное, глаза как бритвой режет. Сразу после заката — тьма, сплошная чёрная стена; зато глазам отдых. А

солнце-то для меня навсегда зашло… Комиссовали вчистую.

Вешать лапшу на уши противно, но много легче, когда не видишь лица человека, как было с Зепом. Но твоё-то лицо она увидит — и поймёт, что врёшь; а ты кожей почувствуешь: поняла. Уйти от опасной темы, вскользь упомянуть Афган, не рассусоливая: друга потерял.

Крупица правды помогает лжи как ничто другое: действительно, потерял друга. Где, при каких обстоятельствах и когда, не имеет значения, потому что смерть перевешивает всё. Правда, растворённая в лжи, превращает её в правду.

Рассказать о Жорке, не ныряя в спасительное враньё, не получится. Как объяснить, что он был и сильным и слабым одновременно? Давно миновало время, когда Жорка был хозяином положения, мог настроить себя, как скрипку, добиться сверхъестественной работоспособности, декламировать стихи, цитировать длинные куски на английском, шутить… Всё поменялось: он слабел, усталость мешала связной речи, Жорка замирал в недоумении: «Где я?». Пугливо обводил взглядом собственную комнату. Где я? — Дома, недоумевал Алик. Нет, он спрашивал о другом и раздражался, что друг не понимает. И деньги, которых вечно не хватало. Сами по себе деньги Жорку не интересовали. Быт налажен: у него есть светлая комната, модные тряпки, вкусная еда. Мать из кожи вон лезла, чтобы накормить, ублажить, удержать рядом; уберечь от неизбежного.

Деньги нужны были для другого. Добывали их по-разному… лучше не ворошить. Алик вспомнил их летние поездки на взморье. Самые урожайные дни — суббота и воскресенье когда, вволю позагорав и накупавшись, люди расходились и пляж пустел, разве что проедет велосипедист или поздний купальщик, замотанный в полотенце, торопливо переодевается, прыгая на песке.

Те, кто ушёл раньше, забывали в спешке кто детскую панамку, кто солнечные очки, кто плавки. В дюнах валялись пустые бутылки, которые можно было сдать; как-то попался перочинный нож. Алик набрёл на женский нейлоновый халатик. В поисках помогал ветер. Он разглаживал смятый песок, как добросовестная хозяйка застилает постель, разглаживая складки. Становились видны монеты, выпавшие из карманов, они ребром торчали в песке, только подбирай. Бумажные деньги встречались реже. Жорка нагнулся и поднял раздутый бумажник, припорошённый песком. Открыв, обнаружили толстую кипу порнографических снимков — и ни одной купюры. Раскалённый апельсин на глазах закатывался за море…