Елена Хромова – ДНК-драма. Голос земли (страница 3)
Я жду ночи. Считаю время, не глядя на часы. День тянется, липнет, не хочет уходить, как пьяный гость, которого уже ненавидишь, а он все сидит за столом и шаркает ногами. Я хочу, чтобы пришла ночь и поглотила все эти голоса, все эти требования, все эти движения. Ночью никто не зовет.
Когда наконец темнеет, я почти бросаюсь на постель. Матрас жадно, глубоко принимает меня, и на секунду кажется, что этого достаточно. Ещё немного, и я исчезну.
Но сон не приходит.
Все тело налито тяжелой, тягучей усталостью, ноги гудят от глубокой ноющей боли. Виски сдавлены тупым железным обручем, под которым вязко стучит кровь. Каждая мышца просит только одного — отключиться, провалиться, исчезнуть. А в голове раскручивается холодное бешеное колесо. Я лежу с закрытыми глазами и чувствую, как внутри становится все ярче. Кто-то включил под черепом белую больничную лампу.
Я хватаю телефон, открываю ленту. Листаю фотографии чужих людей, их ужинов, поездок, чужого смеха. Потом открываю родительский чат. Снова напоминают сдать деньги. Кто-то просит принести материалы для поделки. Я закрываю переписку. Экран гаснет, и комната погружается во тьму.
И из этой черной тишины поднимается самое страшное. Желание вернуться назад. Схватить свою жизнь за шиворот в том месте, где она еще была податливой, и дернуть в другую сторону. Я хочу найти ту секунду, когда все пошло под откос. Тот незаметный поворот, то молчание, после которого я начала исчезать. И еще я хочу знать, что из этого вообще было моим. Что я выбрала сама, а что мне передали и велели нести дальше.
Я лежу неподвижно, чувствуя, как сердце бьется о матрас. Я закрываю глаза и погружаюсь в свои воспоминания. В самую глубину. До дна.
Глава 1. Сломанные крылья
Я стою перед шкафом со стеклянными дверцами, в котором раньше стояли книги. Я ещё маленькая, и верхняя полка находится слишком высоко, поэтому мне приходится вставать на табуретку, осторожно удерживая равновесие. Я вытягиваю шею и тянусь взглядом туда, где за стеклом находится его мир.
Стекло идеально чистое, почти невидимое. Оно блестит так, что отражает свет из окна ровной холодной полосой, как лезвие ножа, положенное поперек дня. В нём я вижу собственное отражение — маленькое, неловкое и живое. По другую сторону стекла — безупречный порядок, который я легко могу нарушить своим присутствием.
От шкафа пахнет сухим деревом, старой бумагой и клеем для моделей. Толстые книги с тёмными корешками стоят глубже, в самом конце полки. Они никуда не делись, но теперь уступили место тому, что для него важнее.
За стеклом стоят самолёты, которые собирал и моделировал мой отец. Аккуратные, каждый на своём месте, ровно по линейке, ни на миллиметр не сдвинуты. На крыльях блестит лак, словно они только что вернулись из полёта. Прозрачные кабины отсвечивают. На тонких шасси нет ни одной серой ворсинки. Даже между хвостами и подставками чисто, и само пространство здесь подчиняется приказу: «Не смей нарушать порядок».
Это единственное место в доме, которое выглядит совершенным. На кухне всегда что-то стоит не на своем месте. На подоконнике сохнут тряпки. На старых стульях висят вещи, в коридоре сбились в складки коврики, а на застеленном клеенкой столе лежат крышки, газеты, счета… Моя комната тоже живет своей жизнью. Там лежат учебники и тетради, появляются рисунки, разбросанные игрушки — следы моих дней. Наш дом дышит, меняется. Иногда он кажется слишком шумным и неаккуратным. Но этот шкаф существует отдельно. Маленький кусочек другой жизни, где все строго, аккуратно и понятно.
За стеклом стоят не игрушки. Игрушки валяются под кроватью, теряют колёсики и забываются. Эти самолёты стоят, как настоящая техника, только уменьшенная до размеров, которые можно удержать в ладони. Маленькие подобия живых машин, за которыми есть небо, скорость и недоступная мне высота.
Я долго смотрю на один из самолётов. Он сразу приковывает взгляд. Рядом стоят другие — серые и зелёные, с острыми носами и маленькими колёсами. Отец наносил на них тонкие мазки так аккуратно, что казалось, будто под слоем краски уже настоящий металл.
Но этот стоит чуть в стороне. Самолет F-141. Я уже знаю его название, оно звучит почти как имя зверя: Томкэт. Это не просто самолет, а хищник. Он сильный и опасный, с крыльями, которые могут складываться и раскладываться. Он сам решает, каким быть в воздухе, как будто в нем живет собственная воля.
Я провожу пальцем по стеклу, повторяя линию его корпуса. Острый, уверенный нос, готовый пронзить пространство. Маленькая кабина темнеет, как глаз, который видит то, что мне недоступно. Крылья расходятся в стороны, и даже неподвижность не делает его мертвым. Его остановили лишь на секунду и поставили под стекло. Стоит только открыть дверцу, отпустить его, и он сорвется с полки, рассечет комнату, потолок, нашу крышу и улетит туда, где ему место: в небо, в ветер, в бескрайнюю свободу.
— Не трогай стекло.
Голос отца звучит резко, как щелчок линейки по пальцам.
Я вздрагиваю так сильно, что табуретка подо мной опасно раскачивается. Нога соскальзывает с края, дерево под ступней протяжно и жалобно скрипит. Я едва не лечу вниз вместе со своим восторгом. Сердце сразу же подпрыгивает к горлу, замирает на мгновение, а потом начинает колотиться так сильно, что я слышу его стук в ушах. Я хватаюсь рукой за деревянную раму стеклянной дверцы шкафа, чтобы удержаться. Пальцы скользят по гладкой поверхности, оставляя на прозрачном стекле свои безобразные следы.
Отец уже стоит в дверях. На нем очки. Свет из окна падает на стекла, и они становятся почти белыми. Я смотрю на него снизу вверх, ищу его взгляд, но между нами только холодная поверхность.
— Посмотри, что ты натворила, — шипит он без тени сочувствия. — Все испачкала. Иди за тряпкой. Быстро. Вытри свои пальцы.
Я смотрю на стеклянную дверцу шкафа и вижу на ее безупречной поверхности жирные полукруглые следы. Пять детских отпечатков, расплывчатых и уродливо заметных на этом холодном блеске. Мне становится жарко от стыда, будто я не просто дотронулась, а испачкала что-то священное, как если бы поставила кляксу на иконе.
Я почти сползаю с табуретки, цепляясь коленом, и больно ударяюсь о ножку. Острая боль пронзает кожу, но я даже не останавливаюсь. Табуретка с глухим стуком падает, а я бегу на кухню к маме. Сердце колотится где-то в горле, а ладони потеют.
— Мам, дай тряпку, — выдыхаю я, задыхаясь от бега и страха.
Она оборачивается от раковины, руки у неё в мыльной пене, капли стекают по запястьям.
— Какую ещё тряпку? — спрашивает мама, хмуря брови.
— Папа сказал стекло вытереть.
Она молча кивает на белую хлопчатобумажную тряпку возле мойки, выстиранную до мягкости, с едва заметными следами старых пятен. Я хватаю ее и бегу обратно так быстро, что пятки шлепают по линолеуму.
Отец стоит рядом со шкафом и ждёт. Его фигура кажется огромной, тёмной и неподвижной.
Я снова ставлю табуретку, забираюсь на неё уже осторожнее, чувствуя, как она слегка подрагивает под моим весом. Я поднимаю руку и начинаю тщательно стирать каждый свой отпечаток. Один. Второй. Я тру слишком усердно, до скрипа и боли в пальцах, пока стекло снова не становится гладким, ледяным, без единого следа моего присутствия.
— Ещё вон там, — говорит отец снизу.
Я тянусь левее, вытягиваю шею, напрягаю мышцы.
— И сверху.
Я встаю на носочки, пальцы дрожат от напряжения.
— Нормально вытирай, разводы останутся, — в его голосе слышится холодное недовольство.
Я тру сильнее, пока ладонь не начинает ныть, пока кожа не краснеет и пока я не чувствую, что вот-вот упаду со стула. Наконец стекло снова блестит. Идеально и безупречно. Моих пальцев здесь больше нет. Как будто меня здесь никогда и не было.
Я продолжаю смотреть на Томкэт через эту очищенную поверхность. Теперь уже не касаясь. Только глазами. Издалека. С тем новым знанием, которое быстро и прочно укореняется внутри: к прекрасному можно приблизиться, только очистившись от своих следов и грязи.
Я знаю его тайну. Страшную тайну Томкэта. Историю о женщине, которая имела право находиться внутри этой машины. Кажется, её звали Кара. Кара Халтгрин2.
Имя звучало странно, совсем чуждо. Американское. За этим именем я представляла красивую женщину с каштановыми вьющимися волосами, спрятанными под тяжёлым шлемом. На ней был тёмный лётный костюм. Она сидела внутри этой железной машины, среди ветра и солёных брызг, а вокруг гремел оглушительный рёв двигателей. Самолёт летел над чёрной водой, а внизу оставался огромный корабль, освещённый жёлтыми огнями.
Впервые я услышала о Томкэте, когда была совсем маленькой и не понимала, о чём говорит отец, но само слово осталось в памяти.
— Слышали, что в новостях показывали? — возбужденно говорил он, не дожидаясь ответа. Ему хотелось рассказать. — Эта американка… первая женщина-летчик-истребитель. На «Томкэте» заходила на посадку в море. Не рассчитала угол и вошла в помпаж3. В последний момент начала корректировать курс — и все. Двигатели не выдержали. Ушла под воду.
История про Томкэта осталась со мной навсегда.
Когда я уже подросла, мне захотелось понять, что тогда произошло.
— Пап, а что такое помпаж?
Он сразу оживился.
— Пойдём, покажу.
Отец подошёл к шкафу и открыл дверцу. Петли тихо скрипнули. Стекло отъехало в сторону, и самолёты стали ближе. Мне нельзя было их трогать. Я это знала. Это было строгое правило. Отец мог брать их в руки, но всегда делал это очень осторожно.