Елена Еланцева – 13. Сборник рассказов (страница 1)
13
Сборник рассказов
Елена Витальевна Еланцева
© Елена Витальевна Еланцева, 2025
© Геннадий Леонидович Ершов, дизайн обложки, 2025
ISBN 978-5-0068-7953-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
КАК Я ПИШУ
Здравствуй, читатель! Ты открыл мою первую книгу рассказов.
Еще пять лет назад я не помышляла о литературном творчестве. Иронизировала над начинающими авторами: литература и так засорена, зачем пополнять армию графоманов? Но…
То ли в понедельник, то ли еще в какой будний день случилось непредвиденное: я записалась на занятия к Ольге Никоновой в Мастерскую рассказа «Этажерка». План был поучиться писать в социальных сетях интересные тексты и поболтать о прочитанном. Однако затянуло меня в самое логово литературных опытов. Сначала один этюд, потом другой. Через полгода рванулась написать историю о докторе Меерзоне. О нем рассказывала мама, вспоминая о первых годах работы на Колыме.
Курс открылся во времена «коронавирусной» изоляции. Мы спокойно пережили карантин и даже выпустили альманах. В предисловии Ольга Никонова написала: «Мне кажется, на занятиях и семинарах мы трудимся не только над рассказами, но и над тем, чтобы немного замедлить бег времени, обратить взгляд в себя, соединить впечатления с памятью.»
Как я пишу? Трудно пишу. О муках писательства точно рассказал Стендаль в трактате «О любви». Конечно, он писал о человеческих отношениях, но рождение собственного текста очень похоже на любовь. Страстную любовь. Сначала пишущий человек попадает в фазу влюбленности. Предмет любви «поселяется» в голове.
В этот момент, по определению Стендаля, наступает первая кристаллизация или непреодолимое желание показать «предмет любви». Опасное время. Похвала окрыляет и усыпляет одновременно. Критика, наоборот, приводит в бешенство, но и заставляет идти дальше.
Во второй фазе кристаллизации (метафора Стендаля) влюбленность исчезает. На смену приходит злобный критик. С каждым днем, с каждой правкой текст становится хуже и хуже. Страдания заканчиваются на клавише «delete». Так случилось с рассказом «Библиоманка». Сначала у меня родился текст о Руфине Александровне – сильной, волевой женщине. Я его даже публиковала в социальной сети. Но в один прекрасный день поняла: это не та женщина, о которой хочу рассказать. Я удалила готовый текст и написала о другой Руфине Александровне.
Во второй фазе влюбленности потеряла солидное количество текстов. В муках творчества остались живы тринадцать рассказов.
В гостиницах отсутствует тринадцатый этаж, в итальянской опере тринадцатое место, практически на всех кораблях после 12-й каюты сразу идёт 14-я.
Вопреки суевериям, я ставлю на цифру тринадцать, тем более отношусь сама к поколению Х – тринадцатому поколению.
Сборник с одноименным названием вы сейчас держите в руках. Надеюсь, он вас не разочарует. Удачи! Мне и вам.
САША
В июле 1918 года в Ярославле мертвые равнодушно смотрели в небо, сошедшие с ума от горя хохотали на улицах, а живым виделось затмение. Яркий летний диск солнца поглотил серый дым. Не затмение то случилось – восстание подавили, город-бунтовщик расстреляли из пушек. Новое название заслужил город: «Гарь».
Тишина наступила неожиданно. В солидарность мертвецкому молчанию Саша замер, задержал дыхание, вжался всем телом в пол. Он смотрел через ободранные края крыши, на затянутое дымом солнце и думал: «Отчего настоящее в считанные дни становится далеким прошлым?»
Еще шестнадцать дней назад в доме на Любимской, где он прятался от обстрела, жила семья. По воскресеньям ходили в храм к Николе Мокрому, варили сливовое варенье – в ярославских садах слива мелкая, с кислинкой, аккурат для варенья, – а сейчас черные отверстия в куполах церквей, сожженные деревья, исклеванные пулями стены домов, трупы людей. Густой темносерый морок.
Среди груды разбитого кирпича, обгорелых досок Саша обнаружил комод. Хозяева хранили в нем густо посыпанные нафталином кофты, пиджаки, носки. На самом дне лежала детская шубка с муфтой. В нее аккуратно завернули пластинку: Федор Шаляпин. Бас. Баллада «Как король шел на войну». А еще в комоде лежали новые валенки. Саша жадно вдыхал шерстяной запах, вспоминал Рождество. Как чудесно бежать на каток к ресторации Бутлера. От Голубятной до Казанского бульвара рукой подать.
«Мне не больно, мне ни капельки не больно», – думал он, обхватывая валенки так же сильно, как голодный ребенок цепляется за материнскую грудь. Они кололись, раздражали израненное тело. Откинуть, освободиться от боли – значит, потерять едва заметный конец нити, исчезающий в дыме. По ней, тонкой, связанной впопыхах на разрывах узлами памяти, он пробирался к родным лицам.
– Кто мне расскажет про солнечное затмение?
Учитель Грязевский поправляет пенсне и обводит класс взглядом.
– Тропинин, к доске.
Саша вымученно мямлит:
– Солнечное затмение – это астрономическое явление…
– Подробнее.
– Это когда, это как…
– Голубчик, вы совсем не готовитесь к занятиям. Что у вас в голове? Революция?
Грязевский снимает пенсне, трет стекла маленькой бархатной тряпочкой.
– Да-с. И у меня в голове неладное.
Класс одобрительно затихает.
– Садитесь, Тропинин. Неудовлетворительно.
Воспоминания оборвал удар, похожий на выстрел. Саша переполз к противоположной стене. Прислушался. Тихо. Это на пол упала фотография в рамке. Потянулся за карточкой, осколком порезал запястье. Капля крови расползлась на лице девушки с большим бантом в волнистых волосах. Она сидела вполоборота, положив руку на спинку кресла, и смотрела невозмутимым взглядом на непрошеного гостя, разбитые окна, сваленный лицом вниз буфет, бронзовый подсвечник, присыпанный кирпичом, повисший на одном гвозде ламбрекен. Даже собственная шубка с муфточкой, свернутая вчетверо у изголовья Сашиного лежака, ее не возмущала. Он позавидовал девушке – возвысилась и не вернется. А его, Сашу, кто-то жестокой рукой выкинул обратно, заставил смотреть и участвовать в бойне.
Из глубины дома послышались мужские голоса. Саша ждал и готовился к ним. Прижал сильнее валенки к груди и не мигая, не дыша впярился в темноту коридора.
Плотный здоровяк в кожаной куртке рванул валенки на себя, покрутил в руках: «Екор-мокор, хорошечны!»
Его синюшное, с близко посаженными глазами лицо вплотную приблизилось к Саше. Пахнуло луком, самогоном. Еще шестнадцать дней назад он бы отвернулся с отвращением, а сейчас запах изо рта напомнил о еде.
– Кругликов! Тут пацан! Ишь, глазищи! Ты кто?
– Да это контра, смотри, у него на рукаве гвардейская ленточка, – Кругликов, тощий парень, измученный бессонными ночами (он и забыл, когда последний раз отдыхал: после мятежа в разрушенных домах окопались разной масти людишки, все до одного – контра недобитая), пнул Сашу ногой в раненое плечо.
Сильная боль пронзила тело.
– Тащи в машину, едем в штаб.
– Погодь! Барахла-то скольки! – здоровяк в кожанке схватил комод.
– Брось, сказал, – Кругликов приставил револьвер к его щеке.
– Илюха, ты чёй-то!
– Сказал брось, убью. Я белую сволочь давлю не за барахло. За мир.
– Ладно-ладно. Не пузырься. За мир и я, – здоровяк быстро засунул детскую шубку за пазуху.
Саша очнулся в темной камере. Рядом стонал человек в черном жилете. Запястья, сине-черные, с выбитыми суставами безвольно высунулись из грязных манжет рубашки. В волосах запеклась кровь, смешалась с песком, от этого пряди торчали прутьями в разные стороны, лицо вздулось от побоев. Саша проморгался, еще раз внимательно посмотрел на соседа.
– Андрей Ильич? Вы? Это я, Саша Тропинин.
– А-а-а, двоечник, – простонал Грязевский. – Ты как здесь?
– Нашли в доме на Любимской.
– Понятно.
– А вас?
– У железнодорожного моста. Представь, стрелял, сидя на стуле, из нашей гимназии.
– Как так? – Саша заулыбался впервые за шестнадцать дней.
– Чтобы задницу не измазать, – Грязевский подмигнул единственным глазом. Стараясь не стонать, прислонился спиной к стене, медленно, поддерживая руку, переполз к Саше: – Все хорошо, мальчик, не бойся. Очки разбились – это хуже.
– Вы ранены?
– Пустяки. Ты почему один? Где твоя мать?
– На мельнице, но там горит.
– Не думай о плохом. Жива она. Мы с тобой живы. И она жива.
– Нет, Андрей Ильич. Кругом мертвецы. Их много. Они по Волге плывут, на улицах лежат.
– Что еще видел?
– Бой на Сенной площади.