Елена Асеева – На перекрестках Мироздания (страница 2)
Еще и потому все это становилось неважным, что не могла я забыть темные, холодные и пустые ночи, когда, не зная где мой сыночек, металась по городу, квартире или, кусая зубами уголок подушки, мучительно выла в нее…
Последние годы перед болезнью я много трудилась… выходила на дополнительные смены, подхалтуривала на второй работе… И не то, чтобы мне нужны были эти деньги, просто работа загружала мою голову проблемами, кои я могла решать и решала… за них не надо было рвать на части сердце… работа отвлекала меня от беспокойных мыслей о сынуле…
В эти и вовсе темные, беспросветные для меня годы, единственной отрадой и утешением стал рыже-белый кот, Медок… нежный, ласковый, в блестящей густой шубке, с роскошным воротником на шее, утепленными штанишками на задних лапах и пушистым хвостом, непременно, встречающий меня после работы у входной двери квартиры, и желтыми, как листья осенней березы, глазами, заглядывающими в мою душу. Он мягким укачивающим мурчанием снимал мои нравственные боли бессонными ночами, делая и сам наступающий день не таким мрачным…
После инфаркта, который случился со мной прямо на работе, меня попросили уволиться… Я тогда резко сдала, став инвалидом с оформленной пенсией по инвалидности, а сыночек решил, что в таком состоянии меня спасет лишь пригляд в государственном доме престарелых… Когда судьбу мою решили, я единственно о чем попросила сына, это не разлучать меня с любимым котом, Медулей…
И, мальчик мой (к моему же удивлению) согласно заявил, что утрясет с руководством богадельни пребывание со мной кота…
Потом он сказал, что привезет Медка позже…
А по итогу я осталась без Медуси…
А Медуся без меня…
Именно расставание с котом оказалось для меня последней каплей… той крохой боли, которую я не смогла пережить…
Раньше, я почасту говорила, ставя это себе в упрек, что смогла пережить смерть родителей, мужа, разрыв с сыном, так как вместо сердца у меня камень… пусть и растрескавшийся после инфаркта…
А оказалось, что разлуку с рыже-белым котом это чуждое, треснутое напополам сердце не пережило…
И я умерла…
Глава вторая
А умерев, вместо белого полотна больничного потолка увидела нависающее низко-низко надо мной бревенчатое перекрытие, почерневшее от впитавшейся в него сажи, комнаты в деревенском доме моих родителей…
Потому-то я сразу улыбнулась…
Я так не улыбалась уже давно, боясь спугнуть и то малое мое счастье, которое последние годы было связано с нечастым общением сына со мной, его еще более редкое проявление чувств или даже малой заботы…
Но сейчас мне стало так легко и тепло, ровно солнечные лучи, озарив комнату, подыграли интенсивными бликами света на бревенчатом полотке, чуть прокопченном поволокой сажи…
Я лежала молча и тихо, неотрывно глядя на потолок и прислушиваясь к удаляющейся мелодии… песне или только гусельному наигрышу… мною позабытом и вместе с тем хранимым, где-то в глубине моего сердца, сознания или только души…
И вместе со стихающей мелодией, которая, очевидно, меня звала и вовсе как-то медленно поднявшись, села… теперь, и, окончательно, соотнося виденное с тем домом, в котором выросла… Где в большой прямоугольной комнате, с простотой стен собранных из обработанных рубленых бревен и тут сохранивших на своей поверхности тьму копоти пережитых десятилетий, центральное место занимала русская печь и дополнительно разделяющая пространство фанерная перегородка с дверным проемом, чей вход заслоняли ситцевые цветастые шторы, отделяющие основную часть помещения от кухни.
Удивительно так, но и сама печь, от каковой ощутимо плыло тепло, точно ее с утра хорошо протапливали, как и меблировка комнаты, все являлось выходцем из моего детства, может и позабытым, но разом воскрешенным памятью, как и сложенный, из широких досок, пол, покрашенный в коричневый цвет.
Большая печь, побеленная известью, которой издревле обогревали дом, в которой готовили кушать, мылись старики и дети, сохраняла положенную ей форму и мощь, и своим широким устьем была обращена в сторону кухни. Я помнила из собственного детства, что на ней имелись четыре печурки (ниши в кладке печи) на боковой стене предназначенные для хранения трав или сушки носков, рукавиц, а также лестница, по которой забирались на печь. Присутствовал там и шесток, площадка перед устьем, куда обычно ставилась посуда, служащая подобием небольшого столика, и, подшесток, ниша внизу, рассчитанная на хранение небольшой посуды. И, конечно же, подпечье, большая полость под шестком, где просушивались дрова и любили спать коты.
Впрочем, сейчас сама печь наблюдалась для меня лишь своей задней стеной впритык к коей стояла моя кровать, на высоких ножках с деревянной рамой, деревянными спинками и ватным матрасом, застланная гобеленовым покрывалом, слегка потертым от времени и увенчанная двумя пышными подушками, обряженными в белоснежные наволочки, усаженные друг на друга и сверху прикрытые кипельно-белой кружевной накидкой. Напротив меня, ибо я сидела на диване, укрытом цветастым покрывалом с деревянными ножками, подлокотниками, называемом книжкой (оный в моем детстве, родители разбирали на ночь, малость подпирая тем мою кровать), находился кривоногий трехстворчатый, лакированный шкаф, а по правую от меня сторону, как раз возле стены, на каковой располагались два окна, стоял большой прямоугольный стол, в свое время исполняющий роль не только моего письменного стола, но и тумбочки для телевизора… Гордость любой советской семьи, цветной телевизор Рубин Ц-201, занимал почти половину столешницы, сверху прикрытый вязанной белой салфеткой, и, кажется, все еще переливался собственным слегка выпуклым экраном или только отражал в себе сияние трехрожковой люстры «Хризантема», висевшей под потолком, и, чуть поблескивающих в ней лампочек.
Долго и внимательно я оглядывала комнату, примечая не только тканную пеструю дорожку, когда-то переданную маме моей прабабушкой, лежащую во всю длину комнаты, тоненький ворсовый с бахромой по краям ковер, на котором семья оленей замерла возле лесного ручья, на фоне гор, поместившийся на стене, позади дивана родителей, но и деревянную полочку, между окнами, где находились фотоснимки моих родных… Они там были все еще молодыми и полными сил… Фотографии, оные навсегда запечатлели юного дедушку в военной форме и замершую возле него бабушку, такую грустную, увековечившую страх за его жизнь в своих карих глазах; да свадебный снимок родителей, где в простом белоснежном платьице и негустой вуали, мама, нейлоновой рубашке, папа, сияли в ожидании счастья, что таилось под сердцем первой.
Последний раз я видела эти снимки на похоронах мамы… Она последней ушла из моей жизни… и фотографии, точь-в-точь как сейчас, стояли на полочке, в тех же рамках, что для них сделал папа… и смотрели на меня с укором или только просьбой, забрать с собой… Но я тогда их не забрала, оставила в деревне…
А деревня потом так стремительно опустела, и вместе с тем из нее ушла не только жизнь, но и сам быт.… И когда я все-таки смогла туда приехать, в дом моего детства, покосившийся, погибающий, он уже растерял и простоту быта, и фотографии моих родных, оставив для меня не более чем жесткий, затхло-плесневелый запах смерти.
Та самая грусть, что отражалась в глазах моей бабушки перед тем, как она проводила дедушку на войну, густой волной накрыла и меня… Ощущение невозвратности времени и того, что теперь никогда не удастся увидеть сына… и Медка, полностью меня, поглотив, хлынули потоками горячих слез… так, что захотелось не просто заплакать, а зарыдать, закричать, завыть…
Я уже давно выплакала уход дедушки, бабушки, родителей, мужа… пережила их отсутствие в моей жизни, поначалу полной, а после убого-обрезанной…
Я уже давно выплакала уход из моей жизни сына, его почти полный разрыв со мной, без возможности даже просто поговорить… но всегда в душе хранила надежду, что когда-нибудь настанет день, и, мы просто с ним обнимемся, посидим за столом и все же сможем, сумеем друг друга выслушать…
Но сейчас меня прямо-таки придавило понимание, что моя единственная надежда, поддерживающая последние годы, оказалась неисполнимой… и мой мальчик, не то, чтобы не примирился со мной, но даже не сумел уделить и малого внимания моей последней просьбе…
Я закрыла лицо ладонями, роняя в них капли слез, все-такие же соленые, как и при жизни, сотрясаясь от боли и осознания безысходности не только прожитого, пережитого, но и наступившего сейчас… Когда вместо родителей, дедушки и бабушки меня по ту сторону жизни, никто не встретил… и я оказалась ни в кругу близких, а опять же в одиночестве, к которому не столько привыкла, с которым словно срослась… И сейчас, и, также окончательно, лишенная возможности увидеть своего Медулю, пушистого бело-рыжего кота, оный последние годы вносил в мою жизнь ощущение чего-то светлого, ради чего и стоило продолжать собственное существование.…И стоило мне вспомнить моего Медка, с которым я теперь была разлучена и разлучена навсегда, опять же без возможности прикоснуться и что-либо сказать, как дотоль притихшая или всего-навсего удалившаяся от меня мелодия, исполняемая на гуслях, разом набрала громкость, ее глубокий и насыщенный тембр, создающий ощущение мира и покоя, явственно позвал меня куда-то вперед…