Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 79)
– Зеркало… – повторяет он, медленно привставая на локте. – Зеркало? Ну так посмотрись.
Она не шевелится, когда он садится, не шевелится, когда ладони касаются ее лица. Она делает лишь то, что он шепнул ей, смотрит – а он смотрит на нее, пытаясь понять самое страшное:
Потом он летал. Жег траву и метавшиеся по ней фигурки, с которыми неизвестно что стало, но они кричали. Возвратился на руины, едва не задохнулся от боли, а в следующий миг уже бежал – бежал что есть сил. Кажется, Сальери втащил его в дом на себе; кажется, отмывал его руки, задавая бесконечные отчаянные вопросы на итальянском, из которых запомнился один: «Вы убили кого-то? Убили?», – а он только улыбался, не открывая глаз, и напевал:
В полубреду он не помнил, что с этой песней французы убивали королевскую семью. В полубреду ему было все равно. Ему все равно и сейчас, на все – от этой песни до вопроса, почему испуганные оккупанты и не менее испуганные венцы не ломятся в дом в поисках дракона. Пусть приходят. Пусть найдут.
– Людвиг, – снова зовет Безымянная дрожащим голосом, из черной глубины. – Людвиг, о нет…
Да. У него один ответ для нее, единственный важный, единственный, который может еще что-то исправить. Например, не дать сбыться ужасному сну.
– Дай мне стать чудовищем, – шепчет он. – Дай сделать это снова.
И, подавшись вперед, впивается губами в ее губы.
Он представлял это много раз, представлял как угодно, но не так – не со вскриком, который он заглушит, не со вкусом пепла, который ощутит в первый же миг. Но какие нежные у нее губы, какое жаркое дыхание, вопреки холодным пальцам, как она застыла, растерялась – и не противится, когда он обхватывает ее одной рукой за плечи, другой за пояс, притягивая вплотную. Она легка и хрупка, она не может и шевельнуться из-за того, как настойчивы эти объятия, как требовательны кусачие, глубокие поцелуи. И она все-таки целует его в ответ, целует не сразу, но спустя несколько мгновений – когда, подняв одну руку, он зарывается пальцами в волосы на ее затылке, когда легко сжимает. И оба клонятся вниз.
– У меня нет одной вещи, за которую я любил бы тебя, – шепчет он в короткую секунду промедления, задыхаясь. – Нет, слышишь, их сотни, но я тебя прошу…
«Дай мне стать чудовищем». Он не повторяет этого, лишь, опустив ее на спину, прижимается губами к шее, грудью к груди.
«Дай сделать это снова». Сжимает запястья, потом пальцы, чувствуя холодное, но крепкое ответное пожатие и жар, которым оно вновь наполняет все тело.
«Только чудовище сможет всех спасти». Прильнув к губам снова, отпускает одну руку, и дрожащие пальцы бегут по корсажу вниз, до мягкой ткани платья на бедрах. Как отчетливо оно шуршит, задираясь. Как нежна кожа, как хочется сжать ее сильнее. Ветте дышит тяжело и быстро, пальцы ее дрожат в пальцах Людвига, в этот миг она как никогда живая, настоящая, смертная… ведь она отдает ему свое таинственное пламя. Отдает, забирая взамен его боль, страх, злость, страсть.
– Умоляю… – От внезапного головокружения он отстраняется, всего на миг, силясь увидеть ее глаза…
Холодные пальцы сжимают горло резко, как невидимое удушье в минуту пробуждения.
– Очнись!
Колдовство рушится. Одним движением Людвиг опрокинут навзничь; больше его не держат, но на шее словно остался ожог. Душит кашель. Комната плывет. Он тянется к коже, щупает ее, ища раны и волдыри, но не находит – а кашель продолжается, отстукивает в ушах, отдается болью в ребрах. Впрочем, больнее всего – не это. Даже сквозь стук слышны беспощадные слова:
– Этого не будет, Людвиг! Не смей даже думать об этом.
Безымянная села, хмуро и холодно вглядывается в него, сжав одной рукой край покрывала. Костяшки пальцев побелели, но это все, что выдает смятение; лицо бледное и полное лишь злости – не смущения, не желания, не тепла. Он молча глядит в ответ, а сердце исподволь наполняется тоже совсем не тем, чем наполнилось бы, случись подобное накануне, – не стыдом, не страхом, не виной. Там лишь гнев. И гнев ревет в отрывистом вопросе:
– О чем ты?
– О вчерашнем, – так же отрывисто бросает она, и он, точно что-то напрочь лишило его рассудка, снова тянется навстречу, шепча:
– А что насчет сегодняшнего?.. – Поцелуи он по-прежнему ощущает всем телом, возбуждение подстегивает ярость. – Тоже нет? Ты не сразу спохватилась.
Он сам не знает, чего хочет, взять ее за руку, провести по скуле или сорваться – и снова поймать, прижать, опрокинуть. Он то полностью собой владеет, то вдруг видит со стороны – и не узнает. Наверное, она тоже. В этот раз, не давшись, она бьет его по щеке, наотмашь, до звона в ушах. Но злость с лица стерлась, там нет и разочарования, только грусть, страх и… снова жалость. Он трет щеку: просто не верит, не в удар, а в то,
– Я была неправа, Людвиг, – наконец шепчет она, качая головой. – Я не должна была тебя слушать, но я так боялась, что ты все равно бросишься и погибнешь.
– О чем ты? – выдыхает он, хотя ему все понятно, и от понимания притихает спонтанная буря. Она же спешила увести его домой, вот почему спешила.
– Постарайся забыть это, пожалуйста, забыть навсегда, иначе… – Она запинается, и на губах медленно проступает слабая, пустая улыбка. – Ни ты уже никого не спасешь, ни тебя никто. Рыцарь Людвиг, будь Рыцарем до конца. Пожалуйста.
Людвиг не в силах ответить – просто глядит, не шевелясь. Она сидит тусклая, несчастная, и сейчас, только сейчас на щеках проступает слабый румянец. Смущения? Обиды? Медленно, осторожно Людвиг снова садится, больше всего боясь, что она шарахнется в сторону, что оттолкнет или сгинет. Это возможно и заслуженно. Но она не двигается, даже когда он подбирается вплотную, даже когда легонько трогает ее за плечо.
– Я буду кем угодно для тебя. Я ведь обещал. – Замолчать здесь все же не получается, вчерашнее прорывается горьким: – Но ты должна видеть сама, должна понимать! Одни люди в отчаянии, другие многое потеряли, третьи умерли – сколько умрет еще? Они не могут победить, им нужно что-то сильнее, нужно… нужно чудовище, чтобы победить другое. – Он пытается заглянуть ей в глаза. – Я… ведь я не трону никого, кроме него, обещаю! Даже блестящие генералы без него – куклы. Я закончу эту войну, ангел, нет, закончу все войны, которым уже… – он тщетно считает, мысли пытаются, – десять лет, двенадцать? Разве не хватит?
– Людвиг, – тихо обрывает она, наконец встретившись с ним взглядом. – Людвиг, войны не заканчивают чудовища. Войны заканчивают люди.
Она сама тянется к его лицу, но он не дает коснуться – отстраняется, встает. Ноги подгибаются, приходится сесть назад, упереть локти в колени, закрыть лицо руками. Безымянная молчит и больше не двигается. Боится сделать хуже. Хотя куда хуже, когда в груди лопаются одна за другой невидимые струны, когда как ни сжимай волосы – боль не отрезвляет.
– Что ты сделаешь, если я умру? – выдыхает он, не поднимая глаз.
– Все однажды умрут, и приходится это принимать.
– Но вчера ты помогла мне!
– Потому что умирать тебе не время, а выбора не было.
– Тот сон… он о прошлом или о будущем?
Молчание.
– О будущем? – повторяет он. –
– Многие.
– Сколько лет осталось жить тем двоим? – почти хрип.
– Достаточно для их счастья. – И снова тишина.
Он наконец поднимает глаза, распрямляется, поворачивается. Она сидит, почти белая на фоне старого кресла, сидит, бессильно откинувшись и впившись в подлокотники. Тяжело дышит, несмотря на ослабленный корсаж. Сомкнутые ресницы дрожат.
– Ты не хочешь сказать, кто ты, – тихо заговаривает он и сглатывает. – Так, может, скажешь, кто я?
– Человек. – Веки ее с усилием поднимаются, глаза глядят скорбно. – Просто хороший человек, столь же важный для этого мира, сколь другие. И…
– Дай мне стать чудовищем! – отчаянно повторяет он, потянувшись к ней. – Позволь, и я обещаю, что потом вновь стану тем, кого…
– Людвиг! – Она качает головой, когда он опускается на колени у ее ног. – Так не бывает. Так…
– Милая, знаешь, у моего брата родился сын, – тихо обрывает он, поймав ее взгляд. – Милая, ему три, и он плачет, когда в городе стрельба. Милая, – он запинается, – посмотри на этот дом, вспомни того, кто режет себе руки, думая, что остановит смерть, неужели ты…
– Хватит, – шепчет она и становится чуть прозрачнее. – Ты терзаешь меня.
– Нет! – Он уже не может поймать ее руки, комнату наполняет сквозняк, хотя окно наглухо закрыто, и он знает, что это значит. – Нет, не уходи, дослушай, пожалей нас!
Она молчит, кусая губы. Он тянется снова, тянется поцеловать ее, сжав дрожащими руками подлокотники кресла поверх ее бесплотных рук.
– Ты же можешь, ты не просто так со мной, ты…
Он путается в словах, они прорываются сами и уже в эти мгновения кажутся чем-то неправильным. А потом она, словно очнувшись, тихо обрывает их, и глаза, скорбные зеленые омуты, сверкают, как могут сверкать лишь у людей. Не гневом. Болью.
– Так вот за что ты любишь меня, Людвиг. Что ж.
– Я… – Он осекается. Стискивает зубы.