18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 80)

18

– За колдовство. Я поняла.

– НЕТ! – выкрикивает он, видя в этих глазах слезы, видя, что сама она становится совсем прозрачной. – Нет, нет, это неправда, я лишь…

– Война кончится, Людвиг, – шепчет она, жмурясь. Серый дым клубится в ее груди. – Война кончится, обещаю, и тебе не нужно ради этого поступаться душой. Тебя ведь предостерегли, тобой так дорожили, тобой дорожили все…

– Остановись! – Он не выдерживает, подается вперед, но обнять удается лишь воздух. – Ветте! Мой ангел! Леонора!..

Ее нет. Сгусток тумана тает в сведенных судорогой пальцах, запах маков рассеивается. И тогда, рухнув в кресло, Людвиг кричит – хрипло, протяжно, бессильно.

Это не крик боли или гнева – лишь эхо в пустоте. В горле пересыхает, накатывает кашель. Рот приходится зажать, а потом откинуться в кресле, зажмурив слезящиеся глаза. Людвиг содрогается снова и снова, как в лихорадке. Дрожь все чаще, мельче, в ушах крепнет стук, и он опять прячет лицо в ладонях, сгорбив плечи. Ушла. Исчезла. И дракон, которым был он сам, тоже отступил, не вернется.

Убил ли он кого-то? Хорошо это? Плохо?.. Он не знает. Больше – ничего.

– Людвиг! – Сквозь ватную тишину Людвиг различает приближающиеся спешные шаги и голос, который легко узнает. – Что? Я иду!

Распахивается дверь, врезавшись в стену. Людвиг вскидывается. На пороге Сальери – опрятный, собранный, встревоженный. Застывает в проеме, глаза внимательно обводят комнату, потом самого Людвига. Лицо расслабляется, но не до конца. Становится невыносимо стыдно, еще стыднее. Какого черта вообще он прибежал вчера сюда?! Какого?

– Вы кричали? – наконец спрашивает Сальери, делая пару шагов. – Что такое? И как вы вообще?

– Кошмар, – сдавленно врет, а впрочем, не врет Людвиг, быстро потирая глаза, боясь, что слезы заметны. – Простите. Трудная ночь. И… спасибо вам.

Качая головой, Сальери проходит ближе, присаживается на пол возле кресла. Он все еще обеспокоен, и довольно быстро Людвиг понимает: беспокойство связано не только с самочувствием гостя, внезапно вернувшегося при странных обстоятельствах. В лице, в самой позе – настороженность. И ожидание.

– Знаете, что произошло сегодня ночью у городских ворот, друг мой? – Сальери испытующе смотрит снизу вверх. Людвиг сжимает губы.

– Ничего не знаю. Увидел французов в переулке… и почему-то побежал как заяц.

Остается надеяться, что в бреду он не сказал другого. По виду Сальери не поймешь, пойман ли Людвиг на лжи. Все так же ровно он поясняет:

– Они поймали женщину, которая хотела пробраться то ли к самому императору, то ли к кому-то из его генералов. И повели за ворота.

– Какой ужас, – сдавленно отзывается Людвиг, радуясь одному: состояние его слишком скверное, чтобы Сальери ждал бурных реакций, а значит, не нужно разыгрывать удивление и гнев.

– Да. – Тот кивает. – Но ей повезло: со стен спустились несколько ее друзей-повстанцев и забросали конвой чем-то вроде греческого огня. Вы ведь знаете, среди тех, кто сопротивляется оккупации, много греков.

– Знаю, – тускло подтверждает Людвиг. Слова не встраиваются в картинку в голове, ставшую после ухода Безымянной расплывчатее, мрачнее. – Нет, постойте. Греческий… огонь?

– Греческий. – Сальери пожимает плечами. – Точнее, что-то похожее, ведь, если я верно помню, секрет настоящего давно утерян. Так или иначе, трава и даже камень очень хорошо горели, следы остались ужасные, по слухам…

– А люди? – выдыхает Людвиг. Наконец, наконец он начинает исподволь что-то понимать. Желудок скручивает. – Люди, сколько погибло людей?

– К счастью, ни одного, иначе, наверное, были бы расправы. – Снова взгляд Сальери зажигается странной эмоцией, так, что не отвести глаза очень сложно. – Правда, ни одного, не волнуйтесь. Несколько солдат сильно обожглись, лишились, например, волос, у одного еще взорвался порох… но все более-менее бескровно. А вот само это спасение было, наверное, впечатляющим. Да?

– Впечатляющим, – эхом вторит Людвиг. – Могу себе представить.

Сальери медленно встает и нависает над ним – падает на лицо тень. Теперь снизу вверх глядит Людвиг, сердце его колотится, а руки предостерегающе, призрачно жжет. На всякий случай он сжимает кулаки, пряча ногти. Голоса-фантомы шипят в унисон:

«Молчи. Она опять все за тебя исправила, так молчи». Как с Карлом…

– А вы там, случайно, не были? – небрежно уточняет Сальери. – Может, огонь вас и напугал? Ваши руки… когда я вас нашел, они были в пепле или в чем-то похожем…

«Не вы ли кидали греческий огонь в глиняных сосудах?» – это вопрошают глаза.

– Нет, – ровно отзывается он и пожимает плечами, уверенно, как только может. – Нет, герр Сальери. Но бежал я так, что несколько раз падал. В разных местах. В том числе и возле обгорелых зданий, которые обстреляли раньше.

– Ясно. – Все так же спокойно Сальери делает шаг назад. – Что ж. Может, раз вы здесь, позавтракаете со мной? Утро было сложным со всеми этими новостями.

– Да, – торопливо соглашается Людвиг, привстает и перебирается обратно на постель. – Да, обязательно, только полежу еще пять минут. Голова кружится.

– Конечно. – Сальери ободряюще улыбается и кивает на дверь. – У меня согрета вода. Сможете умыться. Ваш камзол висит в холле. Выходите, как соберетесь.

– Да, – повторяет Людвиг и, уронив голову на подушку, смежает веки.

Он не открывает глаз, пока не затворяется дверь. Он, кажется, почти не дышит, а едва поняв, что остался наедине с собой, снова подносит ладони к глазам. Пальцы ноют. Ноет и сердце, но это не просто боль.

«Дай мне стать чудовищем».

«Так за что ты меня любишь?»

Людвиг кусает щеку и опять закрывает лицо руками. Мир – солнечный, безмятежный – смеется над его жалким, нелепым мальчишеским гневом. Мир мог бы рухнуть, но стоит, издевательски стоит, умываясь хорошей погодой и знать не зная ни о каких драконах и ветте. И этой светлой улыбкой, разлитой в каждом порыве ветра, мир напоминает о беспощадном:

«Зачем тебе становиться чудовищем? Зачем? Ты всегда им был, но никого не спас».

1812

Пес в крысоловке

Здравствуй, милая, я… я даже не знаю, как начать, да и смысла, скорее всего, нет. Я понимаю, как жестоко сломал все меж нами. Наказание – твое молчание – кажется мне все более справедливым.

Я снова начал писать тебе почти сразу, как ты исчезла, и все надеялся на чудодейство старого секретера. Я ведь, как ты знаешь, далеко не всегда переезжаю с обстановкой, но с этим дряхлым деревянным почтальоном – нашим почтальоном – расстаться не могу. Я же таскал его, надеясь – если вдруг мы опять разлучимся – послать к тебе новых птиц. Видимо, нет. Я пишу тебе письма третий год, складываю в ящик, а они все остаются там.

Сегодня я сжег их, все, окончательно отчаявшись, но почти сразу воспрянул. Я подумал: почему не написать одно-единственное новое письмо, почему не сделать что-то, что подсказывает сердце и что, возможно, связано с моей тайной силой, о которой ты никогда не желала говорить (да и я долгое время не желал думать). Сегодня ненастно, милая, и я оставлю письмо на подоконнике. Природа мудрее секретера: пусть ветер найдет тебя, где бы ты ни была! А писать я буду так, будто молчал все эти годы, будто не погибал без тебя день за днем и не страшил общество совсем уже невыносимо мрачной музыкой. Я просто вычеркну это, вычеркну и триумфы, и боль, и легкомысленных ангелов, которыми пытался тебя заменить. Я буду писать так, будто мы расстались совсем недавно, так, будто ты не отвернулась от меня. Прости, прости многословие, но сегодня у меня еще и трудный день, и вообще в моей жизни, похоже, грядет новый виток бед. Обещаю, я встречу их со щитом, не на щите. Ну а тебе принесу лишь самое важное из минувших лет.

Прежде всего скажу, что благодарен тебе, правда благодарен за тот беспощадный отказ. Нет, не от моей любви, но от иного; ты знаешь от чего, но указывать я не стану: по Империи ходят разговоры о вскрытых письмах. Думается мне, тогда ты – и Сальери, и покойный Гайдн, храни его Господь, но прежде всего ты – спасла то немногое, что осталось от моей души. Спасла… мою человечность.

Французы ушли спустя пару месяцев после нашего с тобой чудовищного утра. Должен сказать, в оставшееся время сосуществовали мы более мирно: расправ стало меньше, разрушения сократились, начались всякие переговоры. Был, правда, акт оккупантского лицемерия – день рождения Его Проклятого Величества в Хофбурге, и (максимально отвратительный, на совесть!) марш от Сальери, и бесконечные растяжки, которыми украсили город во славу нашего Гостя и Господина (прости, я истекаю ядом, знаю, но ничего не могу поделать). О, во что только не складывались первые буквы тех надписей: и в слово «враг» (сам лозунг был, кажется, «Вечная радость августейшему гостю»), и в другие, грубее, и были парадоксальные выверты вроде «Вы нужны Небу» – пожелание очевидное, но напыщенное настолько, что индюк не понял или сделал вид, черт его знает. Так или иначе, обошлось без волнений, а фейерверки даже были красивые: сама помнишь, Франц на яркие эффекты всегда скупился, будь он тоже проклят. Понимаю, ангел, по этому письму тебе может показаться, что я стал окончательным мизантропом и ненавижу ныне всякую человеческую тварь, особенно тварь власть имущую… может, и так.

А вот окончилось все не столь плохо. Я удивлю тебя, но в тот самый день, когда я, мятый и несчастный, вернулся от Сальери, судьба свела меня с обаятельным французом, притушившим пламя моей ненависти. То была странная встреча: я едва взвалил кости к двери квартиры – а возле нее уже скучающе сидел растрепанный человек в ненавистном сине-белом мундире. О, ты бы знала, что я почувствовал, замерев и сжав кулаки. Я был уверен: притащился жандарм, который все понял, вот-вот ринется с воплем: «Это вы, вы дракон!» И он действительно вскочил, ринулся, а я так оцепенел, что лишь посмотрел с усталым омерзением. Я уже представлял, как меня будут пытать, прикидывал, выдержу ли, гадал, как стереть из рассудка слухи о повстанцах в доме Сальери и мысли о той женщине… Француз подскочил и выпалил на отвратительном немецком, одновременно поднимая руки: «Я не воин, не воин! Я чиновник при штабе! И я очень, очень люблю вашу музыку!»