18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Янык – Когда погасло солнце (страница 3)

18

Может, сегодня?

Пелагея оглянулась: приоткрыв рот, Санька похрапывал на ее односпальной кровати. Для всего поселка они были друзьями с детдома, не больше. Соседка по комнате, Люда, гостевала у родственников в деревне неподалеку, поэтому в эту ночь они могли быть вдвоем – второй раз за долгие годы. Странно. Непривычно. Пугающе. Как сцена из чьей-то, но не ее, Пелагеи, жизни.

…10 лет назад, после не случившегося «побега», Пелагея ничком лежала на койке, вжавшись в жесткий матрас. Сил подняться не было. Желания – тоже. Зато был новый план: голод надежнее петли.

С соседней кровати, где совсем недавно жило солнце, раздался шорох. С трудом приоткрыв ставшие свинцовыми веки, девочка раздраженно повернула голову.

– Теперь я сплю здесь, Пигалица, – Санька Писюн деловито натягивал простыню. – Мой храп из тебя всю дурь выбьет. И это… – Санька запнулся, – вон, на тумбочке, хлеб с завтрака, тебе принес. Если не съешь сама – затолкаю силой. В этом вопросе защитничков у тебя нет. Васька на моей стороне.

Пелагея молча отвернулась. Веки сомкнулись сами под тяжестью невыплаканного ужаса. Дыхание было отвратительно ровным, предательски непрерывным.

«Закончись уже! Хватит!»

Но тело, равнодушное к ее желаниям, крепко цеплялось за жизнь.

– Открывай рот, Пигалица, – Санька опустился на ее кровать. Пружины жалобно скрипнули. Девочка не пошевелилась. – Не заставляй меня просить, а? – звериная настороженность в его глазах раскрасилась мольбой.

Как будто не послушайся Пелагея – и ему придется уйти, потому что неясно как это – заботиться, не навредив ненароком. Ему отчаянно нужна была ее помощь. Не дождавшись, ненамеренно грубо повернул ее лицо к себе, отломил кусочек хлеба. Подумав, разломил его еще надвое и поднес к ее губам. Его пальцы, грубые, огромные рядом с ее худеньким личиком, двигались резко. Она стиснула зубы, но он терпеливо водил хлебом по ее губам, будто уговаривая, а не настаивая.

– Помнишь тот лимонный пирог? Ты ведь знала, что лимона там и не нюхали?

Пелагея приоткрыла рот, чтобы огрызнуться. Этого хватило. Твердый хлеб царапнул язык. Санька торжествующе хмыкнул.

У него, оказывается, красивые глаза: теплые, как дым от костра в промозглую ночь.

– Еще один.

Пелагея, не сопротивляясь, открыла рот.

С тех пор ей не надо было оглядываться, чтобы узнать, рядом ли он. Она спиной ощущала его присутствие. Непрошенное. Ненавязчивое. Единственное, что держало ее в этом мире…

Раскрасневшаяся Пелагея крутилась перед высоким, во весь ее, впрочем, не сильно выдающийся рост, зеркалом. Ладно сшитое Людой ситцевое платье шло ей удивительно. Первое платье, сшитое специально для нее, а не ушитое чужое.

– Сань, может, сходим на танцы после твоей смены? – Кружась, она поймала свое отражение – румяное, веселое. Куря на узкой кровати, Санька таращился на подругу украдкой, думая, что она не замечает. Красивая она все-таки, когда улыбается. В груди у нее затеплилось. – Страсть как хочется. Я кудри сделаю, как ты любишь.

– Пигалица, нам это… расписаться бы, – папироса дрогнула в мозолистых пальцах, пепел рассыпался по половику.

Пелагея закатила глаза. Опять он за свое.

От того доходяги-дылды, каким Санька покинул детдом, не осталось и следа. Учиться сирота отказался наотрез: жизнь жить надо, а не книжки зубрить. Его направили работать на рудники на Волгу – для этого корочки не нужны. «Тебе образовываться надо, Пигалица, обязательно, – сидя на крыльце детдома, обронил Санька. Закат полыхал алым заревом, последние минуты красуясь над лесом. – Ты объясняешь так, что самое сложное становится простым. Тебе дорога в школу». Пелагея нахмурилась, представив себя в строгом платье у школьной доски с мелом в руке, а напротив – десятки внимательно следящих за ней глаз. Ладная какая получалась картина. Одно только тревожило: перемены ни к чему доброму не ведут. Новое место, новые люди, новое все. А ну как не справится и Саньки рядом нет.

Пелагея пристроилась за ним хвостиком, только не в забой, а на кухню, варить да жарить для шахтеров. Несмотря на отныне сытую жизнь, внешне она осталась той же – худой, как веточка, с испуганными глазами, в которых прописалась тревога. Из Саньки же несколько лет на руднике выковали богатыря – плечи как кряжистые сосны, ладони – словно лопаты.

– Стыдно мне перед товарищами, Пигалица. Мы как тараканы без своего угла, остаемся наедине, только когда Людмила или Леха в бараке не ночуют, таимся от всех, на людях – чужие друг другу. Надоело. Распишемся, переедем в свою комнату в семейном и заживем как люди. И Пашка, паршивец, перестанет на тебя слюни пускать.

– Не торопи меня, Сань. Я дам ответ, когда буду готова, – аккуратно опустившись на кровать – не помять бы платье – уткнулась носом в его крепкое плечо. От запаха махорочного дыма, пота и чего-то неуловимо Сашкиного на душе стало так чисто, так спокойно. Ощутив предательскую слезу на щеке, Пелагея прикусила губу. «Слабых бьют сильнее». – А Паша пусть смотрит, сколько хочет, детдомовских текущими слюнями не напугать.

Колечко дыма от «Беломора» медленно растворялось в спертом воздухе тесной комнаты. Санька следил за ним неотрывно, его обычно жесткие глаза смягчились, подобрели.

– Как ты не замечаешь простого? – произнес он тихо. – Той Пигалицы, что ради защиты чистила уборные, нет в этой комнате. Нет здесь и Саньки Писюна. Те мы – в прошлом. Здесь я – Александр Дмитриевич. Мы выжили там, теперь здесь можно жить, – грубые от работы ладони коснулись ее волос. – По-человечески, как все. Мы ведь не только сироты, мы – люди, Пелагея. Люди.

От звуков своего имени, впервые произнесенным Санькой – его тембром, его интонациями – сердце Пелагеи застучало сильно-сильно. Но все равно не так, как когда Паша интересовался, как у нее дела, или приносил ей землянику в граненом стакане – «сам собирал, только что из леса».

– Жить по-человечески, – произнесла она, растягивая, пробуя на вкус. Непривычно, когда прошлое – в прошлом, и все на своих местах. Непривычно и несбыточно: сирота – она на веки никому не нужная сирота. Никому, кроме Саньки.

В тишине комнаты вдруг стало слышно, как за открытым окном капает с крыши – расцветала весна. Кто-то на крыльце барака стучал валенками, стряхивая с них мокрый снег.

«А что, если и правда можно… жить по-человечески, – размечталась вдруг Пелагея. – Как будто не сирота вовсе, а как все… то, может, можно даже… на танцы с Пашей?»

Смелость фантазии обожгла Пелагею. Сделать шаг к Паше – это же все равно что прыгать с обрыва в реку: неизвестно, примет тебя живительная прохлада или острые скользкие камни, скрытые под водой. Санька – вот он, рядом, проверенный, надежный. Санька точно не откажется от нее, что бы ни случилось. А Паша?

Сердце вновь ускорило ход. Вот Паша, аккуратно одетый, но пока чужой, берет ее за руку – мамочка! – и ведет под мелодии патефона на глазах у всех. Она смеется, легко, по-девичьи, как будто беспокоиться ей совсем не о чем.

– Мне пора собираться на смену. До вечера? – Пелагее не терпелось остаться одной, поближе разглядеть свою… мечту? Утонуть в ней, лелеять, напитывать.

Что, если это и есть та самая настоящая жизнь, о которой говорил Санька?

1963

Свадьбу сыграли на Ивана Купалу.

Саша настоял: семейная традиция. Его батька с мамкой женились на Купалу, батькин батька с мамкой женились на Купалу и дальше в глубину веков та же история. Род продолжался, крепчал, все невзгоды сносил стойко.

– Почему твоя любовь к корням еще жива? – однажды спросила Пелагея, проводя пальцем по шраму на его груди – «подарку» от вагонетки. Свои собственные корни она вырвала, растоптала, уничтожила еще в детдоме. – Они же… – голос ее дрогнул, – враги народа. Из-за них ты вырос сиротой.

Июльское солнце щедро лилось сквозь рюши занавесок, золотя пылинки в воздухе, рисуя узоры на их сплетенных телах. Поглаживавшая талию девушки ладонь замедлилась.

– Яблоня дает яблоки, а не груши или сливы. Разве это ее вина? Разве это причина, чтобы ее рубить? Разве из-за этого яблоки становятся кислее?

По спине Пелагеи пробежали мурашки.

– Но они же…

– Что они? – резко перебил Саша. – Я ненавижу то, что с ними сделали. Ненавижу систему, которая сломала нашу семью. Но я не позволю ей победить. Не позволю ей убить меня, как их сына.

Пелагея ойкнула: его кулаки сжались и пальцы больно впились в ее бедро. Саша не заметил: он очутился далеко в прошлом; в маленьком селе в Сталинградской области, где в почти каждой избе жила его родня той или иной дальности. Там воздух дрожал от зноя, там терпкий запах лошадей после жаркого дня пахоты, тряска телеги, звучное батькино: «Нно, родная» и свист хлыста, а дома ждут ласковые мамины руки, веселые сестры, тень столетнего дуба, вареная картошка с лучком и стакан молока.

Корни – это не только родители, но и земля, на которой он вырос. Без всего этого он – просто номер в детдомовской ведомости и сирота дважды: без родителей и без прошлого.

Любовь к корням – это… любовь не к их судьбе, – Саше не хватало слов: в описании чувств, как, впрочем, и в разговорах в целом, он был не силен. —А к самому факту, что они были.

Саша хранил в памяти не врагов народа, а ту человеческую нежность, которую успел узнать. Его остро, до боли в крепко стиснутых зубах затопила тоска по тому, что должно было быть его по праву, но не случилось, разрушенное катастрофой. Но ведь нее существовали объятия, смех за столом, привычки и черты характера, в которых он теперь угадывал себя и в которых черпал силу. Он был готов на что угодно: горбатиться на руднике до кровавых мозолей, забыть про сон и отдых, лишь бы однажды увидеть в глазах Пелагеи тот самый свет – свет человека, который знает, что его любят. Но ее сердце, раздробленное в момент разлуки с семьей, оставалось глухим.