18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Суворова – Пропасть. Дитя тьмы (страница 1)

18

Екатерина Суворова

Пропасть. Дитя тьмы

Пролог. Грех отца (1872-1882)

Глава 1. Счастливые времена

Осень 1872 года пришла на восточные склоны Каскадных гор рано и незаметно, как приходит старость к тому, кто не хочет её замечать. Сперва только воздух переменился — стал суше, прозрачнее, и в нём появился тот особенный запах, какой бывает, когда папоротники и дикая мята начинают отдавать земле накопленное за лето тепло. Потом листва на клёнах у Чёрного ручья вспыхнула жёлтым и багряным, а по утрам на досках крыльца стал проступать иней — тонкий, хрупкий, исчезающий с первыми лучами солнца.

Иезекииль Валли любил это время года больше всех прочих. Летом работа валила с ног: лесопилка в Грэнтоне требовала брёвен, а значит, нужно было валить лес, обрубать сучья, таскать стволы к ручью, откуда их сплавляли вниз по течению. Зимой заметали снега, и приходилось больше сидеть в четырёх стенах, слушая, как ветер воет в щелях, и борясь с той особенной, глухой тоской, что приходит к человеку в долгие тёмные вечера. Но осень была временем покоя. Работы ещё хватало, но она была неспешной: починить крышу, заготовить дрова, проверить силки на кроликов. И главное — по вечерам можно было сидеть на крыльце, глядя, как тени удлиняются, а небо на востоке наливается густой, тревожной синевой.

Иезекииль Валли в свои тридцать пять был человеком широким в кости и узким в талии — из тех, кого работа не старит, а только сушит, превращая в подобие старого, крепкого дуба. Лицо его, обветренное и тёмное от загара, редко выражало что-то, кроме спокойной уверенности. Глаза, серые с прозеленью, смотрели на мир прямо и оценивающе, но без враждебности — так смотрит плотник на доску, прикидывая, куда пойдёт волокно. Борода, тёмно-русая, уже тронутая первой сединой, была коротко подстрижена, потому что он не любил ничего лишнего — ни в одежде, ни в словах, ни в мыслях.

Его жена Эстер была на семь лет моложе и во многом полной его противоположностью — тонкая, светлая, с глазами цвета лесного ореха, которые никогда не оставались подолгу на одном месте. Она двигалась по дому и двору легко, почти бесшумно, и со стороны могло показаться, что она не ходит, а плывёт. В её голосе, когда она пела, развешивая бельё или помешивая похлёбку в чугунке, звучало что-то от ручья, протекавшего в сотне ярдов от дома, — та же прозрачность, то же журчание, тот же намёк на глубину, которую не измерить взглядом.

Хутор, который они построили пять лет назад, когда только поженились, стоял на дальнем краю долины, там, где лес подступал к самым окнам, а гора, которую местные индейцы из племени клатскат называли Спящим Великаном, чернела на востоке, заслоняя полнеба. Иезекииль сам выбрал это место — здесь был хороший выход скальной породы, а значит, почва под фундамент уйдёт неглубокая, и вода в колодце не уйдёт в трещины. Дом срубили из толстых, пахнущих смолой пихт, проконопатили мхом и глиной, покрыли крышу дранкой. Получилось неказисто с виду, но надёжно — так, что в самые лютые ветры, какие только помнили старожилы, стены не скрипели, а печь не дымила.

Внутри дома пахло сушёными травами, воском от натёртых полов и тем особенным, ни с чем не сравнимым теплом, которое бывает только там, где живут двое и счастливы друг с другом. На подоконниках Эстер держала горшки с мятой и геранью, а над очагом висела единственная дорогая вещь — маленькая икона Богородицы, которую Иезекииль выменял у проезжего торговца за три связки отборных шкурок бобра. Эстер каждый вечер зажигала перед ней лампадку, и крошечный огонёк отражался в тёмном лике, придавая ему что-то живое, почти человеческое.

В тот вечер, о котором идёт речь, они сидели на крыльце, как сидели почти каждый вечер в эту пору. Солнце уже село, и над горой разлилось то особенное, густо-фиолетовое свечение, какое бывает только осенью, когда воздух чист, а тени глубоки. Иезекииль, отложив в сторону недоделанную упряжь, курил трубку и смотрел на восток. Эстер сидела рядом, укутавшись в шерстяную шаль, и вышивала — мелко, аккуратно, склонив голову так, что свет из окна падал ей на золотистые волосы.

— Ты сегодня долго в лесу был, — сказала она, не поднимая глаз от работы. — Я уже два раза чайник грела.

— Следы видел, — ответил Иезекииль, выпуская облачко душистого дыма. — Олень прошёл, большой. Наверное, тот самый, что в прошлом годе у Бейкеров капусту потравил. Думаю, завтра пойти посмотреть, может, удастся подстрелить. Мяса на зиму мало ещё.

— Успеется, — улыбнулась Эстер. — Зима ещё далеко. Ты бы лучше отдохнул денёк. Всё работаешь и работаешь.

— Работа не в тягость, когда по сердцу, — ответил он, но в голосе его слышалась нежность, которую он никогда не умел выразить словами. Вместо этого он положил свою большую ладонь поверх её маленькой руки, замершей с иглой на полпути.

Эстер подняла глаза. В неверном свете умирающего дня они казались почти чёрными, но Иезекииль знал, что на самом деле они цвета лесного ореха, с золотистыми искорками у зрачка, которые появлялись только тогда, когда она смеялась.

— О чём задумалась? — спросил он, заметив, что улыбка её вдруг стала задумчивой, почти грустной.

— О нас, — сказала она. — О том, что хорошо бы ребёночка. Мальчика.

— Мальчика? — Он усмехнулся, и в его глазах блеснул тёплый, домашний огонёк. — Почему именно мальчика?

— Чтобы был на тебя похож. Такой же сильный. Такой же... — она запнулась, подбирая слово, — такой же спокойный. Чтобы ничего не боялся.

— А я и не знал, что ты считаешь меня храбрым, — сказал Иезекииль и рассмеялся. Смех его, низкий и раскатистый, прокатился по пустому двору и замер где-то у кромки леса, не вызвав эха.

— Ты самый храбрый из всех, кого я знаю, — серьёзно сказала Эстер. — Потому что ты не боишься того, чего боятся другие.

— Чего же это?

— Темноты, — просто ответила она и снова склонилась над вышивкой.

Иезекииль ничего не ответил. Он затянулся трубкой и перевёл взгляд на восток, где над горой уже разливалась чернота, а деревья на склоне сливались в одну сплошную, непроницаемую стену.

Гора Пропасть. Так её назвали ещё первые поселенцы, а индейцы, жившие здесь раньше, дали ей имя Спящий Великан и обходили стороной. Никто не знал, почему. Старики из Грэнтона рассказывали, что в расселине на восточном склоне время от времени пропадали охотники, но в тех краях мало ли что рассказывали старики. Иезекииль не был суеверен. Он верил в Господа Бога, в тяжёлый труд и в то, что человеку, живущему по совести, нечего бояться ни зверя, ни темноты, ни того, что прячется в расселинах.

Эстер отложила вышивку и тоже посмотрела на гору. Некоторое время она молчала, и выражение её лица стало отстранённым, почти отсутствующим — такое бывало с ней временами, когда она вдруг замирала посреди работы и смотрела куда-то вдаль, будто прислушиваясь к чему-то, чего не слышал больше никто.

— Ты когда-нибудь думаешь о том, что там, внутри? — спросила она тихо.

— Внутри чего?

— Горы.

Иезекииль пожал плечами.

— Камень там. Может, руда какая. Или вода. Говорят, там старые шахты, ещё с индейских времён. А что ещё может быть в горе?

— Не знаю, — прошептала Эстер. — Иногда мне кажется, что она не просто стоит. Что она... дышит.

Иезекииль усмехнулся — на этот раз чуть более натянуто, чем обычно.

— Выдумки это, — сказал он. — У тебя воображение слишком живое. Книжки бы тебе писать, а не носки штопать.

Но Эстер не улыбнулась в ответ. Она продолжала смотреть на гору, и её руки, лежавшие на коленях, слегка дрожали, хотя вечер был не холодным.

Ветер, который всё это время был тихим и почти незаметным, вдруг переменился. Он подул с востока, и в его дыхании, кроме привычного запаха хвои и сырого камня, появилось что-то ещё — сладковатое, приторное, напоминающее запах увядающих лилий. Иезекииль почувствовал его и нахмурился. Эстер втянула воздух носом и вдруг побледнела.

— Что такое? — спросил он, заметив, как изменилось её лицо.

— Там, — прошептала она, указывая пальцем на опушку леса, что начинался в полусотне ярдов от их дома. — Там что-то есть.

Иезекииль прищурился, вглядываясь в сгущающуюся тьму. Сначала он ничего не видел — только знакомые очертания пихт и елей, только тени, колышущиеся от ветра. Но потом его взгляд уловил что-то ещё. Что-то, что двигалось. Медленно. Слишком высоко для оленя и слишком бесшумно для медведя.

Это была тень. Высокая — выше человеческого роста, — и какая-то неправильная. Она не шла, а скорее перетекала между стволами, как вода, меняющая русло. Иезекииль моргнул, и тень исчезла. Остался только лес, темнеющий в сумерках.

— Тебе померещилось, — сказал он, но голос его прозвучал не так уверенно, как ему хотелось бы. — Это просто олень. Или облака луну закрыли.

— Это был не олень, — прошептала Эстер. — У него... у него были рога. Но не как у оленя. Как ветви. Сухие. Чёрные.

Иезекииль поднялся, отложил трубку и спустился с крыльца. Он сделал несколько шагов в сторону леса, вглядываясь в темноту, но не увидел ничего подозрительного. Только шелест ветра в кронах да далёкий, одинокий крик ворона, донёсшийся откуда-то со стороны горы.

— Никого, — сказал он, оборачиваясь к жене. — Лес есть лес. Зверьё шастает, вот и мерещится всякое. Пойдём в дом. Холодает.