Екатерина Павлова – 527 дней под парусами или к югу от тридцатого меридиана (страница 7)
— Мать честная, — выдохнул кто-то из матросов. — Чудище морское.
— Да это тюлень, — неуверенно сказал другой. — Только большой.
Морской слон, видимо, решил, что люди не представляют угрозы, и снова уронил голову на камни. Но тут из-за спин матросов выскочил Фома с гарпуном наперевес.
— Фома, стой! — закричал Галкин, но было поздно.
Фома подбежал к зверю и ткнул его гарпуном в бок — правда, несильно, скорее для острастки. Морской слон взревел так, что у Галкина заложило уши, и ломанулся в воду, едва не сбив Фому с ног. Матросы попадали кто куда, бочки покатились, вода пролилась. Фома стоял на берегу, мокрый с головы до ног, и смотрел вслед уплывающему зверю с выражением глубокой обиды на лице.
— А я ж его только спросить хотел, — сказал он, когда к нему вернулся дар речи. — Дай, думаю, познакомлюсь.
— Ты бы познакомился, — отдышавшись, сказал Галкин. — Он бы тебя своим хоботом так познакомил, что мать родная не узнала бы.
— Да я ж легонько, — оправдывался Фома. — Для науки. Да и вообще… думал, может, шкуру возьмём...
Вернувшись на корабль, Галкин доложил Лазареву о происшествии. Капитан выслушал, посмотрел на Фому, который стоял тут же с самым несчастным видом, и неожиданно расхохотался.
— Молодец, Фома, — сказал он сквозь смех. — Хоть посмотрели, что это за зверь. А то по картинкам не поймёшь. Но в следующий раз, прежде чем гарпуном тыкать, спрашивай разрешения у старшего офицера. Или у доктора. Понял?
— Понял, ваше благородие, — убитым голосом ответил Фома.
***
Записывая этот случай в свой дневник вечером, Галкин поймал себя на мысли, что уже не представляет жизни без этого бесконечного плавания, без Фомы с его выходками, без строгого, но справедливого Лазарева, без Жоржа, который теперь спал у него в каюте и будил по утрам криком: «Вставай, золото!»
Впереди был мыс Горн, льды и неизвестность. А пока корабли шли на юг, рассекая холодные воды Южной Атлантики, и на душе у Галкина было удивительно спокойно.
Глава 6: Шторм
От Южной Георгии до Южных Сандвичевых островов — около трёхсот миль. Переход при хорошем ветре занял бы дня три-четыре. Но хорошего ветра не было.
Сначала стихло совсем. Паруса беспомощно обвисли, корабли застыли на месте, словно влипшие в густой кисель. Наступила та особенная, зловещая тишина, которая морякам страшнее любого шторма. Воздух стал тяжёлым, давящим, небо затянулось мутной пеленой, сквозь которую солнце просвечивало мутным пятном — ни лучей, ни тепла.
— Затишье перед бурей, — хмуро сказал Лазарев, поглядывая на барометр. — Столб падает18[1], Алексей Андреевич. Быть беде. Галкин уже научился понимать эти приметы. Столб падает — жди ветра. И ветер пришёл.
Сначала он дёрнул паруса робко, пробуя на прочность, словно разминаясь. Потом засвистел в снастях громче, настойчивее. А через час разразилось такое, что Галкин, видавший всякое на суше, понял, что море — это совсем другая стихия. Ветер обрушился на корабли с яростью живого существа. Он выл, визжал, завывал на все голоса, швырял в лицо ледяные брызги, срывал пену с гребней волн и швырял её в небо. Волны выросли мгновенно — огромные, чёрные, с белыми гривами, они набрасывались на «Мирный» со всех сторон, подбрасывали, кренили, пытались опрокинуть.
— Рифы взять19[1]! — орал Лазарев, перекрывая грохот стихии. — Марсели20[2] долой! Живо, братцы!
Матросы карабкались по вантам, мокрым, скользким, под порывами ветра, норовившего сбросить их вниз. Галкин смотрел на них и не верил глазам: как вообще можно удержаться там, на высоте, когда палуба ходит ходуном, а ветер сбивает с ног даже внизу?
— В каюту, доктор! — заорал на него Завалишин, пробегая мимо. — Сейчас смоет!
Но Галкин не мог уйти. Он стоял, вцепившись в поручни, и смотрел, как люди борются со стихией. Сердце колотилось где-то в горле, но было в этом зрелище что-то завораживающее — величие человеческой отваги перед лицом слепой силы.
Особенно он следил за Никитой Шмелёвым. Парень работал на рее21[1] — крепил парус, и каждое движение давалось ему с трудом, руки то и дело соскальзывали, а огромное мокрое полотно паруса норовило своим весом сбросить юношу вниз. Ветер трепал его, рвал одежду, ноги скользили по мокрому дереву. Но он держался.
— Держись, Никита! — закричал Галкин, сам не зная, зачем. Всё равно парень не услышал бы.
Огромная волна перехлестнула через борт. Галкина сбило с ног, швырнуло на пушку, обожгло ледяной водой. Он захлебнулся, закашлялся, с трудом поднялся. Вода уходила в шпигаты22[1], унося с собой всё, что плохо лежало.
И тут он увидел Никиту.
Парень сорвался с реи. Галкин не видел, как это случилось — то ли рука соскользнула, то ли ветер дёрнул слишком сильно, — но тело матроса мелькнуло в воздухе и с глухим стуком рухнуло на палубу.
— Никита!
Галкин бросился к нему, забыв про опасность, про волны, про всё. Упал на колени рядом. Парень лежал лицом вниз, не шевелился. Кровь растекалась по мокрой палубе, смешиваясь с водой.
— Поворачивай! — заорал Галкин, пытаясь перевернуть тело. — Помогите!
Рядом возник Фома — откуда только взялся. Вдвоём они перевернули Никиту. Лицо у парня было белое как мел, глаза закрыты, из глубокой раны на голове хлестала кровь, заливая золотые кудри.
— В каюту его! — крикнул Галкин. — Живо!
Вдвоём они подняли Никиту и потащили. Палуба ходила ходуном, волны били в борт, ветер выл, но они тащили — шаг, ещё шаг, ещё. Фома матерился сквозь зубы, Галкин молился, сам не зная кому.
Ввалились в каюту, свалили Никиту на койку. Здесь, в относительной тишине (буря и крики матросов всё равно пробивалась сквозь стены), Галкин смог наконец осмотреть рану.
Глубокий рассечённый надрез на затылке — видимо, ударился обо что-то острое, когда падал. Может, о край люка, может, о пушку. Кровь шла сильно, но, кажется, кость цела.
— Воды! — скомандовал Галкин. — Кипятка! И бинты из моего сундука!
Фома заметался по каюте, выполняя приказы. Галкин работал руками, стараясь не думать о том, что корабль ходит ходуном, что в любой момент новая волна может опрокинуть всё, что лампадка на бочке давно погасла и кругом темнота, освещаемая только тусклым светом из иллюминатора.
— Держись, Никита, — шептал он, промывая рану. — Держись, парень. Я тебя вытащу.
Никита застонал, пошевелился. Глаза открыл на миг — голубые, мутные, непонимающие — и снова закрыл.
— Так, сознание теряет, — Галкин работал ещё быстрее. — Фома, держи его! Чтоб не дёргался!
Фома навалился на Никиту, прижимая к койке. Галкин накладывал швы — мелкие, частые, как учили в академии. Руки дрожали от напряжения и качки, но он заставлял их быть твёрдыми. Когда последний стежок лёг на место, Галкин перевёл дух. Голова кружилась, в глазах темнело. Он прислонился к стене и закрыл глаза.
— Готово, — выдохнул он. — Теперь если не помрёт от потери крови... должен выжить.
— Выживет, ваше благородье, — убеждённо сказал Фома. — Такого парня грех не выходить. Он сильный.
Галкин кивнул и вдруг почувствовал, что силы оставляют его. Он сполз по стене на пол, сел, привалившись спиной к доскам. Фома смотрел на него с тревогой.
— Ваше благородье, вы как?
— Ничего, Фома, — Галкин открыл глаза. — Устал просто. Ты иди, там, наверное, помощь нужна. А я тут посижу, за ним присмотрю.
Фома помялся, но кивнул и выскользнул за дверь.
***
Шторм бушевал ещё двое суток. Галкин почти не выходил из каюты. Сидел рядом с Никитой, менял повязки, поил водой с хиной, считал пульс. Парень метался в бреду, звал мать, просился домой, в Ярославль. Галкин держал его за руку, говорил что-то успокаивающее, сам не зная что. Иногда заходил Лазарев — мокрый, уставший, но спокойный. Смотрел на раненого, на Галкина, кивал и уходил.
— Молодец, доктор, — сказал он один раз. — Спасибо тебе.
На «ты» Лазарев переходил редко. Это значило многое.
На третьи сутки ветер стих так же внезапно, как и начался. Выглянуло солнце, море успокоилось, заблестело тысячью искр. Матросы высыпали на палубу — сушить одежду, проветривать кубрики и считать потери.
Потери оказались невелики: смыло за борт бочку с солониной, порвало несколько парусов, да Никита лежал в каюте Галкина. «Восток» отделался немногим хуже — у них тоже были раненые, двое матросов сломали руки, сорвавшись с вант. Но оба корабля уцелели, и это было главным.
Беллинсгаузен прислал шлюпку с вопросом: как дела? Лазарев ответил: «Держимся. Раненый один, но доктор говорит — выживет».
***
Никита открыл глаза на четвёртые сутки.
Сначала долго смотрел в потолок, ничего не понимая. Потом перевёл взгляд на Галкина, сидевшего рядом с книгой.
— Ваше... благородье? — прошептал он пересохшими губами.
— Очнулся, — Галкин отложил книгу, наклонился. — Как ты, Никита?
— Голова... болит, — парень поморщился. — А где я?
— У меня в каюте. Ты упал, помнишь? Расшибся сильно.
Никита помолчал, вспоминая. Потом глаза его расширились:
— А... шторм? Корабль?
— Цел корабль. И ты цел. Благодари Бога, да меня заодно.