Екатерина Павлова – 527 дней под парусами или к югу от тридцатого меридиана (страница 2)
Он оглядел каюту хозяйским взглядом, поправил лампадку, чтобы стояла ровнее, приподнял крышку рундука, заглянул под койку.
— Тесновато тут у вас, — резюмировал он. — Но ничего, привыкнете. Я в первом плавании на «Суворове»3[1] с Михайлой Петровичем ещё не в таких каютах ночевал. Бывало, втроём в одной, и ничего, живы.
— На «Суворове»? — переспросил Галкин. — Ты с Лазаревым уже ходил?
— А то, — Фома просиял. — Вместе кругом света обогнули. Он меня тогда и заприметил. Говорит, у тебя, Фома, руки золотые. А золотые руки, он говорит, везде нужны. Вот я и здесь.
Галкин посмотрел на свои тонкие, бледные пальцы, потом на узловатые, но, без сомнения, умелые руки Фомы и подумал, что, возможно, этот мужик и правда окажется полезнее иного учёного.
— Что ж, Фома, будем знакомы, — сказал он. — Помогай.
***
Вечером Галкин впервые увидел Беллинсгаузена.
Совещание проходило в кают-компании «Востока», которая оказалась чуть просторнее, чем на «Мирном». За длинным столом сидело человек десять офицеров. Лазарев уже был там, сидел по правую руку от командующего. Когда вошёл Галкин, все взгляды обратились на него.
— А, наш эскулап4[1]! — Беллинсгаузен поднялся навстречу. — Прошу, прошу, присаживайтесь.
Фаддей Фаддеевич оказался именно таким, каким Алексей его себе и представлял, — невысокий, сухощавый, с умным, чуть усталым лицом и внимательными, изучающими глазами. Немецкая аккуратность чувствовалась в каждом его жесте, в каждой фразе, но было в нём и что-то тёплое, отеческое, что сразу располагало.
— Господа, — начал Беллинсгаузен, когда все расселись. — Завтра снимаемся с якоря. Последние приготовления завершены, провиант погружен, команды укомплектованы. Осталось лишь попрощаться с берегом и отдать швартовы.
Он обвёл взглядом присутствующих.
— Путь нам предстоит долгий. Копенгаген, Лондон, затем через Атлантику к берегам Бразилии. А оттуда — на юг, туда, где, по слухам, лежит Terra Australis incognita, неведомая Южная земля. Найдём ли мы её — одному Богу известно. Но долг наш, господа, — искать. Искать и описывать всё, что встретится на пути.
— Фаддей Фаддеевич, — подал голос один из офицеров, — а учёные? Те, кого вы приглашали из Европы? Присоединятся к нам в Копенгагене?
Беллинсгаузен чуть помедлил с ответом.
— Мы ведём переписку, — сказал он осторожно. — Ответы получены не от всех. В Копенгагене станет яснее, кто из европейских естествоиспытателей почтит нас своим участием. Но, господа, я должен предупредить: рассчитывать мы обязаны только на себя. Если учёные мужи и решатся разделить с нами трудности плавания — прекрасно. Если нет — значит, научная часть ляжет на наши плечи. На плечи моряков.
По кают-компании пронёсся лёгкий шумок. Офицеры переглядывались.
— Я понимаю ваши сомнения, — Беллинсгаузен говорил спокойно, но твёрдо. — Мы не все учёные. Мы военные. Но государь император и Академия наук ждут от нас не только открытия новых земель. Они ждут описаний, зарисовок, образцов. Всё, что мы увидим необычного, всё, что попадётся нам на пути, — должно быть изучено, зафиксировано и доставлено в Петербург. Он перевёл взгляд на Галкина.
— И здесь, господа, я возлагаю особые надежды на нашего штаб-лекаря. Алексей Андреевич — человек с медицинским образованием, а значит, привыкший к наблюдениям и точным описаниям. Будущее покажет, в какой мере нам придётся эти надежды реализовать. Пока же прошу вас, любезнейший, быть готовым к любым неожиданностям.
Галкин кивнул, чувствуя себя неуютно под прицелом любопытных взглядов. Он пока не понимал, чего именно от него ждут, но слово «неожиданности» почему-то отозвалось в душе тревогой.
— Не тужите, доктор, — неожиданно подал голос Лазарев. — В море приходится учиться всему, я, например, никогда не мечтал быть дипломатом, а в прошлом плавании пришлось вести переговоры с королём Гавайев. Ничего, справился.
Офицеры заулыбались. Напряжение слегка спало.
***
После совещания Лазарев догнал его на палубе.
— Ну как вы, Алексей Андреевич? — спросил он, и в голосе его впервые за весь день послышалась не командирская строгость, а человеческое участие. — Не жалеете, что согласились?
— Поздно жалеть, Михаил Петрович, — усмехнулся Галкин. — Якоря завтра поднимаем.
— Это верно, — Лазарев помолчал, глядя на тёмную воду за бортом. — Знаете, доктор, я ведь тоже не сразу решился. Первое плавание — всегда страх. Не за себя — за корабль, за людей. Но потом привыкаешь. Море, оно, знаете ли, затягивает. Один раз попробуешь — и уже не можешь без него.
— А вы давно в море?
— С пятнадцати лет, — Лазарев усмехнулся каким-то своим воспоминаниям. — Сначала гардемарином, потом в Англию послали учиться, потом «Суворов», теперь вот «Мирный». Можно сказать, на воде и вырос.
Он обернулся к Галкину.
— Вы не смотрите, что я строг иногда. По-другому нельзя. В море дисциплина — первое дело. Но если что понадобится — лекарство какое, или совет, или просто слово доброе — вы ко мне обращайтесь. Я хоть и капитан, а человек.
Галкин кивнул, тронутый этой неожиданной откровенностью.
— Спасибо, Михаил Петрович.
— Ступайте отдыхать, — Лазарев хлопнул его по плечу. — Завтра день долгий будет.
***
Утром следующего дня «Восток» и «Мирный» снялись с якоря.
Галкин стоял на юте5[1] и смотрел, как тает в утренней дымке берег России. Кронштадтский рейд, форты, шпили — всё уходило назад, в прошлое, в ту жизнь, которая кончилась. В кармане у него лежало матушкино письмо, а ладанка на шее грела кожу. Где-то внизу Фома перетаскивал его сундук с медикаментами, ворча, что доктор набрал с собой «книжек, как баба тряпок».
Рядом, опершись на фальшборт6[1], стоял Лазарев. Он не смотрел на берег — он смотрел вперёд, туда, где море сливалось с небом.
— Прощай, Россия, — негромко сказал он. — Здравствуй, океан.
Галлин покосился на капитана и вдруг поймал себя на мысли, что этому человеку можно доверять. Строгий, требовательный, но справедливый. И, кажется, способный понять чужую боль — даже если сам её никогда не покажет.
Ветер надувал паруса. Корабли уходили в океан.
А впереди был Копенгаген, где их ждали письма, новости и — как предчувствовал Галкин с внезапной тоской — первые разочарования. Но об этом он пока старался не думать.
Слишком хорошо было стоять на палубе, вдыхать солёный ветер и смотреть, как исчезает за кормой всё, что было раньше. Впереди была только вода и небо. И больше ничего.
Глава 2: Копенгагенский сюрприз
Переход до Копенгагена занял десять дней, и для Галкина они стали временем мучительного привыкания к новой жизни.
Оказалось, что укачивает не только в шторм, а вообще от всего: от лёгкой зыби, от крутой волны, от того особого, мерзкого состояния моря, когда корабль не бросает, но плавно и неуклонно вынимает душу через пятки. Первые три дня он пролежал на койке, вцепившись руками в подушку и мысленно проклиная тот час, когда согласился на эту авантюру.
Фома оказался неоценимым помощником. Он приносил сухари, поил кислой капустной водой, ворчал, что «в море главное — не дать нутру расслабиться», и рассказывал бесконечные истории из своей сибирской юности и морских странствий. Галкин слушал вполуха, но благодарность к этому рыжему медвежатнику росла с каждым днём.
— Ничего, ваше благородье, — говорил Фома, подтыкая под голову Алексея скатанную шинель. — Обтерпитесь. Вон Михайло Петрович сказывали, что первого своего капитана на траверзе Азорских островов вывернуло, а нынча — сам посмотрите — как вкопанный стоит при любой качке. Организм, он ко всему привыкает.
На четвёртый день Галкин действительно встал. На пятый — впервые вышел на палубу. На шестой — заметил, что руки перестали дрожать, и даже съел миску матросской похлёбки, от одного запаха которой раньше его выворачивало.
— Молодец, доктор, — похвалил Лазарев, встретив его у штурвала. — Переломило — значит, моряком будете.
К седьмому дню Галкин уже достаточно окреп, чтобы начать выполнять свои прямые обязанности. Осмотрел команду — матросы, к счастью, были здоровы, лишь у нескольких нашлись старые болячки да порезы, с которыми он справился быстро и умело. Лазарев заглянул в его каюту вечером, проверил, как устроился, остался доволен.
— С завтрашнего дня начинаем вахты, — сообщил он. — Вы, Алексей Андреевич, офицер, хоть и не строевой. Извольте нести вахту наравне со всеми. Фаддей Фаддеевич наказывал, чтобы все при деле были. Определю вас в четвёртую склянку7[1], с мичманом Завалишиным.
Галкин вздохнул, но спорить не стал. В конце концов, он здесь не гость, а член команды.
***
Копенгаген показался на горизонте утром десятого дня. Галкин стоял на палубе и смотрел, как из утренней дымки вырастают очертания незнакомого города. Башни, шпили, черепичные крыши — всё это было так непохоже на Кронштадт, на Петербург, на Россию, что у него захватило дух.
— Красиво, — сказал подошедший Лазарев. — Бывал я здесь, когда в Англию на выучку ходил. Город славный. Датчане — народ морской, дружелюбный. На базаре не обманут, в кабаке лишнего не нальют. Хотя, — он усмехнулся, — кому как.
— А надолго мы здесь? — спросил Галкин.
— Дня на три, не больше. Воды набрать, провизии свежей, писем забрать. И Фаддей Фаддеевич должен встретиться кое с кем из здешних учёных. Вы же помните, мы надеялись, что кто-нибудь из европейских естествоиспытателей к нам присоединится.