Екатерина Мордвинцева – Месть. Холодное блюдо любви (страница 7)
Я уже не слушала.
Я смотрела на профиль Николаса и пыталась понять, что скрывается за его пустыми глазами.
Иногда мне казалось, что я вижу там боль. Иногда — усталость. Один раз, когда священник произнёс слово «любовь» — на древнем языке это звучало как «альва», музыкально и нежно — в глазах Николаса вспыхнуло что-то яркое, живое, почти отчаянное.
А потом погасло.
Он подавил это чувство.
Так же, как я подавляла свой страх.
— Можете поцеловать невесту, — сказал священник наконец, закрывая молитвенник с таким облегчением, будто только что избежал казни.
Поцелуй.
Вот оно.
В гримуаре не было ничего о поцелуе. Но традиция требовала, чтобы муж целовал жену на виду у всех, демонстрируя, что она отныне принадлежит ему. «Поцелуй собственника», — называли его в народе. Грубый, быстрый, часто — прямо поверх вуали, чтобы не видеть лица женщины.
Николас наклонился ко мне.
Он был таким высоким, что мне пришлось встать на цыпочки. Я чувствовала его дыхание — горячее, с запахом мяты, меди и ещё чего-то древесного, глубокого, как лес в середине осени.
Его губы коснулись моей щеки.
Не губ.
Щеки.
Левой щеки.
Там, где у меня была родинка, которую я ненавидела.
Поцелуй был лёгким, почти невесомым — перышко, упавшее на кожу. Но он длился дольше, чем положено. Одно мгновение. Два. Три. Николас не убирал губ, и я чувствовала, как они вибрируют, будто он пытался что-то сказать, но не решался.
А потом он отстранился.
И в его глазах я увидела не пустоту.
Я увидела боль.
Настоящую, живую, незащищённую боль, которую он не мог скрыть, даже если бы захотел. Боль от того, что он должен был сделать. Боль от того, что не мог ничего изменить. Боль от того, что целует меня в щеку, потому что поцеловать в губы было бы слишком личным, слишком настоящим, слишком опасным.
— Да будет благословенен этот союз, — провозгласил священник, и грянул орган, и гости захлопали, и кто-то бросил в воздух цветы, и я стояла как дура с поцелуем на щеке, который горел огнём.
Пир был роскошным.
Столы ломились от яств — запечённые кабаны, лебеди в собственном соку, пироги с налимом, фрукты, которых не было в наших краях (привезённые по магии из южных королевств), вино всех цветов и возрастов, от молодого белого до столетнего красного, которое стоило больше, чем мой первый выезд.
Я не притронулась ни к чему.
Я сидела во главе стола, рядом с Николаем, и смотрела, как едят гости. Это было странное занятие — наблюдать за людьми, которые жуют, жуют, жуют, пытаясь заглушить голод, который не имел ничего общего с едой. Они были голодны по сплетням, по скандалам, по поводу поговорить о том, как бедная Азалия де Файервид вышла замуж за чудовище Бейвуда и теперь, наверное, плачет в подушку каждую ночь.
Я не плакала.
Я не собиралась давать им этого удовольствия.
— Вы не едите, — заметил Николас, отрывая кусок от хлеба. Он тоже почти не прикасался к еде — только хлеб и вода. Даже вино не пил, хотя ему подносили бокал за бокалом.
— Не голодна, — ответила я.
— Вы должны есть, — сказал он. — У вас впереди долгая дорога в Бейвуд. Три дня в карете.
— Я ем, когда хочу, милорд. А не когда приказывают.
Он посмотрел на меня. Долго. Пристально. Я выдержала его взгляд, хотя внутри всё сжималось от желания опустить глаза.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Я запомню.
— Что именно?
— Что вы не терпите приказов. Буду говорить просьбы.
Я моргнула.
Этого я не ожидала.
Мужья — особенно такие, как Николас Бейвуд — обычно не утруждают себя просьбами. Они приказывают. И ждут, что жёны будут повиноваться, как собаки на охоте. «Принеси то, подай это, раздвинь ноги, роди наследника, закрой рот, не позорь меня».
Но Николас сказал «просьбы».
Это была тактика?
Или правда?
Я решила не доверять ни тому, ни другому.
— Оставим этот разговор, — сказала я, отворачиваясь.
Гости пили за наше здоровье.
За моё здоровье пили особенно усердно — будто знали, как мало времени ему осталось.
После пира были танцы.
Традиция требовала, чтобы жених и невеста открыли бал. Первый танец — медленный, торжественный, под музыку, которую играют только на свадьбах высшей знати. Танец, в котором муж должен был показать, как он нежен с женой, а жена — как она послушна мужу.
Николас подошёл ко мне и протянул руку.
— Леди Азалия?
— Графиня Бейвуд, — поправила я. — Разве мы не обменялись титулами?
— Графиня Азалия, — повторил он, и в его голосе прозвучало что-то почти нежное. — Вы позволите пригласить вас на танец?
— Вы мой муж, милорд. У вас не спрашивают разрешения.
Я вложила свою руку в его, и снова ощутила этот жар — живой, пульсирующий, почти болезненный в своей интенсивности.
Мы вышли в центр зала.
Музыканты заиграли, и я узнала мелодию. «Осенний вальс» — старинная песня о любви, которая умерла до того, как началась. Иронично.
Николас положил одну руку мне на талию, второй взял мою ладонь.
— Я не умею танцевать, — сказал он вдруг.
— Что?
— Я не умею танцевать, — повторил он. — На войне не учат вальсу. Так что извините, если наступлю на ногу.
Я хотела съязвить — что-то вроде «ваши жёны, наверное, наступали вам на сердце, а вы переживаете о ногах», — но не успела. Он сделал шаг, и я поняла, что он не врал.
Николас Бейвуд, один из лучших военачальников севера, человек, который выиграл двенадцать сражений, не проиграв ни одного, не умел танцевать.
Он двигался неуклюже, тяжело, как медведь, которого заставили плясать на цепи. Его ноги путались в ритме, он то ускорялся, то замедлялся, и я в какой-то момент перестала следить за музыкой и начала просто вести его за собой.
— Направо, — шепнула я. — Нет, лево. Слушайте музыку, милорд, а не мои команды.