18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Егор Конюшенко – Ярмарка дождливых теней (страница 3)

18

Она поставила кружку и пошла к лестнице на чердак.

Лестница на чердак была складной, с пружинным механизмом, который вечно заедало. Элли дёрнула за кольцо, свисавшее с потолка в коридоре второго этажа, и люк открылся с таким звуком, с каким просыпается старик, которого потревожили в неудобной позе. Пахнуло сухой пылью, нагретой черепицей и чем-то ещё — сладковатым и тонким, как духи, которые выдохлись полвека назад, но оставили память в волокнах дерева. Она помедлила секунду, глядя в тёмный проём, откуда свисала верёвочная лестница, и вдруг подумала о том, что за всю свою жизнь ни разу не забиралась на чердак. Это было странно — дом, в котором она прожила двенадцать лет, хранил целый этаж, о котором она ничего не знала. Как будто у её жизни была тёмная, заплесневевшая мансарда, куда никто не заглядывал.

Стук возобновился, едва она поставила ногу на первую перекладину. Теперь он звучал ближе и мягче, словно приглашал. Тук... тук-тук... тук... Не угрожающе, а скорее настойчиво — так стучит гость, который знает, что ему откроют, просто нужно подождать.

Чердак оказался просторным, с низким скошенным потолком, под которым Элли могла стоять лишь в самом центре. Свет просачивался сквозь маленькое круглое окошко, засиженное мухами ещё в те времена, когда мухи здесь водились, и рисовал на полу мутный, дрожащий круг. Вдоль стен громоздились картонные коробки, сломанный торшер с абажуром, похожим на гигантский гриб, манекен без головы, на котором висело платье из тех, что носили в шестидесятых — с узкой талией и широкой юбкой, — и груда старых журналов «Сатердей Ивнинг Пост», перевязанная бечёвкой. Пыль здесь лежала повсюду, но не тонким слоем, а толстым, как войлок, и пахло от неё не просто запустением, а временем — острым, пряным запахом ушедших лет, который всегда напоминал Элли о кладбище, куда они ходили с классом возлагать венки ко Дню памяти.

Стук прекратился. Она стояла в центре чердака, медленно поворачиваясь, и вдруг увидела его — старый чемодан, стоявший у дальней стены. Он был коричневым, с потрескавшейся кожей и латунными застёжками, и хотя вокруг него пыль лежала так же ровно, как везде, казалось, что он появился здесь только вчера. Или только что. Или что он всегда здесь был, просто ждал, когда она будет готова его увидеть.

Элли подошла, опустилась на колени и провела пальцами по крышке. Кожа была холодной и чуть влажной, хотя на чердаке было сухо. Застёжки поддались с лёгким щелчком, будто их смазывали совсем недавно. Внутри чемодан пах не пылью, а сухой гвоздикой и лавандой — запахом, который она узнала мгновенно и не могла понять откуда. Когда-то, может быть в раннем детстве, когда мать ещё была жива, этим запахом пахла шаль, которую мать доставала из шкафа в особенно холодные вечера. Узнавание было таким острым, что у Элли защипало в носу.

Первым, что она извлекла из чемодана, была шаль — та самая, вязаная, с узором из листьев, пожелтевшая по краям, но всё ещё мягкая. Элли прижала её к лицу и вдохнула. Потом, бережно отложив шаль в сторону, она достала засохший букетик лаванды, перевязанный голубой ленточкой, рассыпавшейся от прикосновения. Деревянную шкатулку с пуговицами. Пожелтевшую программку ярмарки «Делюж» — «Хармон-Миллс, 29 сентября — 3 октября 1963 г. Вас ждут чудеса!». И наконец — толстую тетрадь в кожаном переплёте с вытесненными на обложке инициалами «М.О.».

Маргарет Олдрич.

Элли открыла первую страницу. Почерк был красивым, с завитками и наклоном влево — так уже давно не писали, так писали девочки, которых учили каллиграфии в школах, где ещё наказывали линейкой по пальцам за кляксу. Чернила выцвели до коричневого, но слова оставались чёткими, словно дневник хранили не на пыльном чердаке, а в герметичной капсуле.

«10 сентября 1963 г. Мама опять сказала, что из меня ничего не выйдет. Что я вся в отца — мечтаю о том, чего нет. Но разве мечтать запрещено? Я хочу уехать из Хармон-Миллс. Хочу увидеть океан, настоящий, не с открытки. Хочу танцевать в красивом платье и чтобы кто-нибудь смотрел на меня и видел не дочь уборщицы, а меня саму. Меня, Маргарет. Может быть, однажды так и будет».

Элли перелистнула несколько страниц. Дневник жил своей жизнью: мальчики, на которых Маргарет смотрела в церкви; фильм «Головокружение», который показывали в кинотеатре; ссора с матерью из-за работы в закусочной — «она говорит, я должна радоваться, что вообще есть работа, а я не могу радоваться, не умею, я лучше умру, чем проживу так всю жизнь». Записи становились всё мрачнее, мечты — всё отчаяннее. «Я бы всё отдала, чтобы стать другим человеком. Настоящим. Чтобы жить по-настоящему, а не вот так».

У Элли затекла шея, но она не могла оторваться. На последних страницах даты скакали. «29 сентября. В город приехала ярмарка. Дорис говорит, там есть шатёр, где исполняют желания. Глупость, конечно. Но я пойду». Следующая запись была без даты, и почерк здесь изменился. Элли почувствовала, как холодок пробежал от копчика до затылка. Буквы стали угловатыми, безжизненными — не то чтобы некрасивыми, но какими-то пустыми, как рисунок на витрине. И эта запись гласила:

«Меня зовут Маргарет Олдрич. Я живу в доме на Чёрной Топи. Мой муж — Дэниел, мой сын — Уэйд. Я хорошая жена и мать. Я счастлива».

А потом, после пустой строчки, той же рукой, но с дрожанием в линиях:

«Если ты это читаешь, значит, она выполнила свою работу. Я осталась там, где всегда хотела быть, — в свете, на сцене, где мне аплодируют каждую ночь. Я не жалею. Но если ты — моя кровь — найдёшь это, знай: контракт можно разорвать. Только не предлагай им свою боль. Это всё, что я могу сказать. Не предлагай им свою боль. Прости, что оставила тебе пустоту».

И в самом низу страницы, мелкими, судорожными буквами, будто дописанными уже не чернилами, а чем-то, что оставляет след на бумаге, не будучи жидкостью:

«Слушай дождь. Когда ярмарка вернётся, ты услышишь её в дожде».

Элли подняла голову и прислушалась. За окном чердака моросило всё так же ровно и монотонно, но теперь в шуме капель ей почудилась мелодия — тонкая, далёкая, как карнавальный орган, играющий за много миль. Она встала, прижимая дневник к груди, и подошла к круглому окну. На улице смеркалось. Над Туманым лугом, на самом горизонте, собирался туман — не обычный вечерний туман, а густой, почти осязаемый, подсвеченный изнутри янтарным светом. Светом, которого не могло быть в пустом поле.

И тогда она услышала не стук — зов. Он не был звуком в обычном смысле, скорее ощущением: ноту, сыгранную где-то глубоко в груди, вибрацию, похожую на камертон, к которому прикоснулись впервые за сорок лет. Дневник бабушки в её руках стал тёплым, почти горячим, и страницы едва заметно дрожали, как будто внутри них билось сердце.

Элли Прескотт стояла у окна, слушала дождь и понимала — понимала с пугающей, недетской ясностью — что её жизнь только что перестала быть обычной. Что прошлое не умерло, а просто ждало на чердаке, в старом чемодане, пока кто-нибудь не откроет его и не прочтёт написанное. И что где-то там, за пеленой дождя и тумана, ярмарка «Делюж» уже готовится к открытию.

Она закрыла дневник, сунула его под мышку и полезла вниз по лестнице, даже не заметив, что дождь на секунду прекратился — как задерживают дыхание перед тем, как сказать что-то важное.

Спускаться с чердака оказалось труднее, чем подниматься. Ноги не слушались, пальцы онемели, а дневник под мышкой, казалось, весил больше, чем должен весить любой дневник, — словно вместе с ним Элли несла всю жизнь Маргарет Олдрич, её мечты, её ошибку и её сорокалетнее заточение. Лестница под ней раскачивалась, и тени на стенах коридора вели себя неправильно: они сгущались там, где не должно было быть ничего, и отступали там, где по всем законам физики полагалось лежать густой черноте.

В гостиной ничего не изменилось. Отец спал на диване, всё так же раскинув руки, но теперь его поза показалась Элли не расслабленной, а брошенной — так кукловод бросает марионетку, когда представление окончено и нити обрезаны. Она остановилась над ним и впервые за долгое время посмотрела на него не с привычной смесью жалости и брезгливости, а с новым, ещё не оформившимся чувством. Тень. Её отец был сыном тени. Вся его жизнь — брак, который развалился после смерти матери, работа на лесопилке, которую он потерял, пьянство, это бесконечное, вязкое, как болото, пьянство, — всё это было не совсем его жизнью. Ему оставили пустоту вместо матери и сказали: живи. И он жил. Точнее, пытался.

Уэйд всхрапнул, и банка из-под «Будвайзера», стоявшая на подлокотнике, покачнулась, но не упала. Элли поправила её машинальным жестом и пошла на кухню. Там она села за стол, покрытый клеёнкой в цветочек, за которым они не ужинали вместе уже года три, и открыла дневник снова.

Теперь она читала не подряд, а выхватывая отдельные фразы, которые жгли глаза. «Мама говорит, что я вся в отца». «Я лучше умру, чем проживу так всю жизнь». «Я хочу быть настоящей». «Я согласна». А потом — та самая запись, сделанная чужим, безжизненным почерком: «Меня зовут Маргарет Олдрич. Я живу в доме на Чёрной Топи. Мой муж — Дэниел, мой сын — Уэйд. Я хорошая жена и мать. Я счастлива». Элли перечитала это пять раз, и каждый раз ей казалось, что слова становятся всё более плоскими, как рисунок, с которого стирают тени. Счастлива. Так не пишут счастливые люди. Счастливые люди пишут о том, что видели радугу, или что ребёнок сказал первое слово, или что муж принёс цветы. Они не пишут «я счастлива» — они просто счастливы, и это сквозит в каждой строчке. А здесь была формула. Заклинание. Отчёт.