Егор Конюшенко – Пыль на Её Губах (страница 4)
Джим стоял неподвижно. В голове его крутились обрывки мыслей, точно осенние листья на ветру: «путешествует одна», «без оружия», «просит защиты». Всё это звучало слишком складно, слишком гладко, как история, которую репетировали перед зеркалом. Женщина с таким лицом и таким голосом не должна была оставаться одна ни на милю в этих диких землях — такие женщины обрастают поклонниками и врагами быстрее, чем револьвер гильзами. Если только она сама не выбирала одиночество. И если только одиночество это не было оружием.
— Она говорила, сколько именно пробудет? — спросил Джим.
— Неделю, может, две. Заплатила вперёд за семь дней серебром, без единого вопроса. Сказала, если понравится — останется дольше. Если нет — уедет, и никто её больше не увидит.
— Документы? Имя настоящее?
Орвилл пожал плечами.
— Бумаг не показывала, но я и не требовал. Сказала — Изабель Грей. Звучит как сценическое имя, но кто я такой, чтобы копаться? Может, её папаша был серым кардиналом, — бармен усмехнулся собственной шутке.
Джим взял со стойки нетронутый стакан виски, посмотрел сквозь жидкость на свет лампы. Жидкое золото, подумал он, золото, которое не спасёт ни от чего. Он выплеснул содержимое в плевательницу у стойки, поставил стакан на место.
— Что-то не так, Джим? — спросил Орвилл. Голос его стал серьёзным. — Ты смотришь так, словно в этой женщине увидел покойника.
— Я видел достаточно покойников, чтобы знать, как они выглядят, — ответил шериф. — Она не похожа на покойника. Она похожа на того, кто их создаёт.
Орвилл открыл было рот, чтобы что-то возразить, но промолчал. Тишина в салуне стала почти осязаемой — плотной, как ватное одеяло. Где-то наверху скрипнула половица. Раз, другой. И тишина. Джим поднял голову к потолку, за которым, в одной из тесных комнатушек под крышей, лежала сейчас женщина в синем бархате, и на мгновение ему показалось, что скрип этот был шагом не человека, а чего-то иного — более лёгкого и более древнего. Зверя, что кружит вокруг добычи.
— Запри чёрный ход, Орвилл, — сказал он, направляясь к двери. — И не спускай с неё глаз. Не потому, что она в опасности. Потому, что опасность может быть в ней самой.
— Ты думаешь, она из шайки Чёрного Ворона? — спросил бармен почти шёпотом, словно само имя могло призвать тьму.
Джим остановился на пороге. Ветер ударил ему в лицо, принеся откуда-то с юга запах полыни и чего-то сладковатого, почти приторного — так пахнут цветы, что растут на могилах. Он нахмурился, пытаясь поймать этот запах, но ветер переменился, и всё исчезло.
— Я ничего пока не думаю, — повторил он слова, сказанные час назад. — Но если Чёрный Ворон — мужчина, то у него должны быть сообщники. Глаза и уши. Кто-то, кто может войти в город, не вызывая подозрений. Кто-то, кого не станут обыскивать и к кому не приставят охрану. Кто-то вроде красивой певицы, что просит защиты.
Он нахлобучил шляпу и вышел в ночь. За спиной скрипнула и захлопнулась дверь. Лязгнул засов. И над Дасти-Криком снова повисла тишина — та особенная, гнетущая тишина, в которой даже ветер, казалось, крался на цыпочках, боясь разбудить спящее зло.
Глава 3. Танец под луной
Утро после субботы наступило в Дасти-Крике тихое и пыльное, как наступает всякое утро в городах, которые медленно умирают, сами того не замечая. Воскресный колокол методистской церкви пробил девять раз, но никто не пошёл на службу — пастор Уилкинс запил ещё в пятницу, и двери храма стояли запертыми, а на ступенях грелась тощая рыжая кошка, единственное существо в городе, не ведавшее страха перед будущим. Джим провёл утро в конторе, составляя рапорт о нападении на дилижанс, но слова не шли — перо царапало бумагу, оставляя кляксы, и каждая фраза казалась фальшивой, точно он описывал не событие, а его тень. В конце концов он бросил перо и вышел на крыльцо, подставив лицо сухому, горячему ветру, что дул с юга и пах песком, шалфеем и чем-то ещё — отдалённым, едва уловимым, как воспоминание о дожде.
Она появилась на главной улице около полудня. Не вышла из салуна, а именно появилась — словно материализовалась из дрожащего марева над дорогой. На ней было простое серое платье с белым воротничком, и в этом скромном наряде она казалась ещё опаснее, чем вчера в бархате, потому что теперь ничто не отвлекало от её лица, от этих тёмных, неподвижных глаз, что смотрели на мир с терпеливой, почти нечеловеческой отстранённостью. В руках она держала закрытый зонтик от солнца — нелепый, кружевной, явно повидавший лучшие дни, — и при виде этого зонтика Джим ощутил укол странной, щемящей нежности, которую тут же подавил, как подавляют кашель в засаде.
— Доброе утро, шериф, — произнесла она, остановившись у коновязи. Голос её звучал мягко, но в нём слышалась та же сдержанная ирония, что и вчера. — Я думала, в этом городе никто не встаёт раньше полудня.
— В этом городе вообще много чего никто не делает, — ответил Джим, спускаясь на ступеньку. — Например, не гуляет в одиночку после заката. Вы разве не слышали? Тут по округе бродит банда.
— Слышала. — Она чуть наклонила голову, и солнечный луч скользнул по её щеке, высветив тонкую голубую жилку у виска. — Именно поэтому я и пришла к вам. Вы — закон. А закон, говорят, существует, чтобы защищать.
— Кто говорит?
— Все. Так написано в книгах.
— Вы верите книгам?
— Я верю людям, которые их пишут. А они пишут о законе, о чести, о мужчинах, что носят звёзды и не прячутся за чужие спины. — Она улыбнулась, но улыбка эта не коснулась глаз. — Я путешествую одна, шериф. Без спутников, без оружия. В моём багаже только гитара и смена белья. Орвилл сказал, вы — человек, к которому можно обратиться за защитой. Я и обращаюсь.
Джим смотрел на неё и думал о том, что каждое её слово — гладкое, обкатанное, точно речная галька, — ложится в его сознание с подозрительной лёгкостью. Она не просила, она констатировала. Она не боялась, она позволяла ему думать, что он нужен. И это было самое опасное — потому что нужным он не был никому уже много лет, и забытое это чувство опьяняло сильнее виски.
— Я подумаю, что можно сделать, — сказал он наконец. — Вечером, если хотите, могу показать вам город. То, что от него осталось.
— Это приглашение, шериф?
— Это предосторожность. Если вы собираетесь тут жить, вам стоит знать, куда не ходить после темноты.
— А куда ходить?
Он помолчал. Где-то за спиной, в тени конюшни, конюх-мексиканец насвистывал сквозь зубы «Ла Кукарачу», и этот беспечный мотив резал тишину, как нож.
— Никуда, — ответил Джим. — В Дасти-Крике после темноты ходят только дураки и мертвецы.
Она рассмеялась — тихо, низко, и смех этот прокатился по его позвоночнику тёплой волной. Не дожидаясь ответа, она раскрыла зонтик и пошла дальше по улице, прямая, спокойная, как кошка, что гуляет по краю пропасти, зная, что не упадёт. Джим смотрел ей вслед до тех пор, пока серая ткань платья не растворилась в дрожащем мареве, и только тогда заметил, что правая рука его сжимает перила крыльца с такой силой, что костяшки побелели.
Весь день он провёл как в лихорадке. Проверил посты, навестил Сэма — тому стало лучше, он уже сидел на койке и ел жидкую овсянку, которую принесла вдова МакГрат, — потом проехался к западному выезду, где двое помощников дежурили у старой водокачки. Всё было тихо. Слишком тихо. «Чёрный Ворон» не нападал дважды на одно и то же место, это Джим знал точно, но тишина эта казалась ему не передышкой, а затишьем перед ударом. Или, может быть, он просто искал оправдание собственному беспокойству, тому глухому, ноющему чувству, что поселилось где-то под рёбрами и не уходило с тех пор, как Изабель Грей спела свою первую ноту.
Когда солнце начало клониться к закату, он вернулся в город, поставил Мэг в конюшню, умылся из бочки во дворе конторы и долго стоял перед мутным зеркалом, разглядывая своё лицо. Лицо это было обветренным, с морщинами у глаз, прорезанными годами, проведёнными под открытым небом, с тонким белым шрамом на скуле — память о ноже в Сент-Луисе, — и с глазами, в которых поселилась та особая усталость, что приходит не от работы, а от потерь. Он пригладил волосы ладонью, одёрнул жилет, проверил револьвер — старый «Кольт» с потёртой рукоятью из оленьего рога, — и вышел на улицу.
Она ждала его на дощатом тротуаре у салуна. Закат догорал за её спиной — полосы алого и золотого, точно кто-то провёл кистью по небу в последний раз перед тем, как опустить тьму. Она была в том же синем платье, что и вчера, и бархат в закатном свете казался почти чёрным, впитывая последние лучи. Шаль из тонкой шерсти — серая, с вышитыми по краю синими цветами — покрывала плечи.
— Я думала, вы передумали, — сказала она.
— Я не передумываю, — ответил он, подходя ближе. От неё пахло лавандой. Той самой, о которой бредил Сэм. Джим заставил себя не думать об этом. — Просто проверял посты. Пойдёмте. Я покажу вам Дасти-Крик. Это займёт минут десять, не больше.
Они пошли по главной улице — он чуть впереди, она рядом, но на расстоянии вытянутой руки, и молчание между ними было наполнено стрекотом сверчков и шорохом их шагов по доскам тротуара. Джим показывал здания — почта, где уже неделю не было писем, кузница, где старый Джо Дженкинс ковал подковы и читал Библию между ударами молота, лавка миссис Хартли, где продавались ткани и пуговицы и прочая дребедень, необходимая женщинам, которых в Дасти-Крике почти не осталось. Изабель слушала молча, иногда кивая, иногда задавая короткие, точные вопросы, и по этим вопросам Джим понимал, что она умна — умнее, чем хочет казаться.