Егор Конюшенко – Пыль на Её Губах (страница 3)
Джим слушал, не шевелясь. Пальцы его сами собой сжали край стойки. Он смотрел, как она поёт, как двигаются её губы, как поднимается и опускается грудь под синим бархатом, и чувствовал что-то, чего не чувствовал уже много лет — ещё с тех пор, как погиб его напарник, а до того умерла мать, и мир сузился до размеров револьверного ствола и конского крупа. Это чувство было похоже на жажду — внезапную, острую, почти болезненную, — и одновременно на страх, потому что он знал: вода, которую предлагают в пустыне, иногда оказывается миражом, а иногда — отравленным колодцем.
Песня закончилась. Тишина стояла такая, что слышно было, как за окном ветер катит по улице перекати-поле. Потом зал взорвался криками и аплодисментами — били кружками по столам, топали сапогами, свистели. Старатель, что спал, проснулся окончательно и орал «Браво!», хотя, вероятно, не слышал ни единой ноты. Изабель чуть склонила голову, принимая овации с тем же спокойным, ничего не выражающим лицом, и её взгляд снова скользнул по толпе — скользнул и остановился.
На Джиме.
Их глаза встретились поверх голов, поверх дыма, поверх всего этого шума и гвалта. Это длилось всего мгновение, но Джиму показалось, что время застыло, как застывает вода в ручье перед первыми заморозками. В её взгляде он прочитал не интерес, не кокетство — вызов. Спокойный, трезвый, почти насмешливый вызов, словно она бросала ему перчатку, зная, что он не посмеет её поднять. И обещание — смутное, тёмное обещание, от которого у него пересохло во рту сильнее, чем от трёх порций виски.
Она отвела глаза первой. Повернулась и ушла со сцены так же, как появилась, — беззвучно, только бархат прошелестел по доскам, точно крылья большой ночной птицы.
Джим выдохнул. Он и не заметил, что задержал дыхание.
— Ну что, шериф, — раздался рядом голос Орвилла, — кажется, ты попался.
Джим медленно повернулся к бармену. Флэттери смотрел на него с понимающей, чуть ехидной ухмылкой, но в глазах его читалась и тень беспокойства — того самого, что испытывает старый пёс, когда в дом приходит чужак, пахнущий волком.
— Что тебе о ней известно? — спросил Джим, не реагируя на подначку.
— Я же сказал: приехала вчера. Одна. С одним чемоданом и гитарой в чехле. Спросила комнату, спросила про сцену. Заплатила серебром, не торгуясь. Документов не показывала, а я не спрашивал — у нас тут не банк.
— Она сказала, откуда?
— Из Додж-Сити, кажется. Или из Остина. Да я, честно говоря, не запомнил. — Орвилл почесал лысину. — Знаешь, что странно? Она не спросила про охрану. Женщина, одна, в таком городе, как наш, — любая бы первым делом спросила, есть ли в городе шериф. А она даже твоего имени не упомянула. Как будто ей и не нужно.
Джим задумчиво повертел в пальцах стакан. Виски так и остался нетронутым.
— Она сказала, сколько пробудет?
— Сказала — неделю. Может, две. Говорит, устала с дороги, ищет тихое место, чтобы отдохнуть от людей. — Орвилл усмехнулся. — В Дасти-Крике. Отдохнуть от людей. Шутница.
Шериф бросил на стойку монету — больше, чем стоил виски, — и выпрямился. Плащ его висел на спинке стула у входа; он взял его, перекинул через руку и направился к двери.
— Поставь кого-нибудь у чёрного хода, Орвилл, — бросил он, не оборачиваясь. — На всякий случай. Твоя новая певица может стоить дороже, чем кажется.
— Ты думаешь, она из шайки? — тихо спросил бармен, подавшись вперёд.
Джим остановился у самой двери. Снаружи ветер швырял пригоршни песка в ставни, и где-то на окраине одиноко брехала собака — не зло, а так, по привычке, словно напоминая ночи, что тут ещё живут люди.
— Я ничего пока не думаю, — ответил он. — Просто не люблю совпадений.
Он толкнул дверь и вышел в пыльную, звёздную ночь Дасти-Крика. За спиной у него Отто снова ударил по клавишам, и чей-то пьяный голос затянул «Клементину», но всё это звучало теперь далеко, приглушённо, как музыка с другого берега реки. Джим постоял на крыльце, глядя на луну — ту самую, что светила ему в лицо три дня назад, когда он вёз Сэма в город. Луна была всё та же, равнодушная и вечная, но что-то в мире изменилось. Что-то неуловимое, как запах лаванды, просочилось в воздух и осталось там, свернувшись змеёй под камнем.
Он не знал ещё, что эта ночь — субботний вечер в салуне, песня о девушке с зелёными глазами, синий бархат на дощатой сцене — будет сниться ему потом в кошмарах. Не знал, что женщина по имени Изабель Грей приехала в его город с единственной целью, и цель эта не имела ничего общего ни с отдыхом, ни с музыкой, ни с бегством от прошлого. Он знал только одно: её глаза, встретившие его поверх толпы, уже поселились где-то в его сознании, как квартирант, что не платит за постой, но выжить его невозможно.
Джим застегнул плащ, надвинул шляпу на лоб и зашагал по пустой улице к своему кабинету, где на столе лежали разложенные карты и недописанные рапорта. Пыль скрипела под каблуками. Где-то в темноте ухнул сыч. И два окна на втором этаже «Ржавой подковы» ещё долго горели жёлтым светом, пока наконец не погасли — одно за другим, словно два глаза, что закрылись, не прощаясь.
Джим дошёл до конторы, но внутрь не зашёл. Остановился на дощатом тротуаре, глядя на дверь, обитую жестью, с потускневшей медной звездой, прибитой над косяком. Ключ лежал в кармане жилета, тёплый от тела, но он не спешил его доставать. Что-то держало его здесь, в этой продуваемой ветром темноте, что-то зудело под кожей, как заноза, которую не ухватить пальцами. Луна перевалила через колокольню методистской церкви и висела теперь прямо над головой — круглая, равнодушная, заливающая улицу мертвенным серебром. Тени от столбов коновязи лежали поперёк дороги, точно трещины в реальности.
Он сунул руку в карман плаща и не нашёл перчаток. Выругался сквозь зубы — старые, кожаные, с потёртостями на указательном пальце от курка. Мать подарила их перед смертью, сказала: «Руки у тебя рабочие, сынок, береги их, они ещё пригодятся, когда ты перестанешь искать, во что стрелять». Перчатки лежали на стойке «Ржавой подковы», рядом с нетронутым виски. Джим постоял ещё мгновение, взвешивая, стоит ли возвращаться в салун, где ещё гудела пьяная толпа, или послать за ними утром. Но мысль о том, что перчатки пролежат там всю ночь, пропитаются чужим дымом и чужими пальцами, оказалась невыносимой. Он развернулся и зашагал обратно.
Когда он подошёл к «Ржавой подкове», шум внутри уже стихал. Последние завсегдатаи выходили на крыльцо, пошатываясь и хлопая друг друга по плечам, исчезали в темноте, словно фигуры в дешёвом театре теней. Дверь ещё держалась нараспашку, и оттуда вытекал на улицу мутный прямоугольник света, пропитанного табачной гарью. Отто, немец-пианист, уже спал в углу, положив голову на клавиши, и тишину нарушал только храп да позвякивание стаканов, которые Орвилл собирал со столов.
Джим вошёл, шагнув через порог, и подошвы его сапог прилипли к доскам пола, пропитанным десятилетиями пролитого виски. Орвилл стоял за стойкой, пересчитывая мелочь из жестянки, служившей кассой. Увидев шерифа, он поднял бровь.
— Забыл что-то? Или решил всё-таки выпить? — спросил он, отодвигая жестянку в сторону.
— Перчатки, — коротко ответил Джим. Он обвёл глазами стойку, заметил их там, где оставил, — тёмный кожаный комочек рядом с его нетронутым стаканом. Протянул руку, взял, начал натягивать. — Твоя певица, — произнёс он, не глядя на бармена, — что она ещё говорила?
Орвилл перестал копаться в мелочи. Прислонился бедром к стойке, сложил руки на груди — жест человека, который собирается рассказать нечто, что ему самому кажется значительным.
— Пока ты ушёл, она спустилась. Спросила, можно ли заказать чай в комнату. Горячей воды, говорит, и мяты, если есть. У нас, конечно, нет ни чая, ни мяты, ни, чёрт возьми, горячей воды после десяти вечера. Я предложил виски. Она отказалась. Сказала, что не пьёт ничего крепче патоки, и то по праздникам. — Орвилл хмыкнул. — Представляешь? В этом городе. Не пьёт.
Джим натянул вторую перчатку, размял пальцы, проверяя, хорошо ли села кожа. Сквозь щели в ставнях сочился лунный свет — тонкие, как лезвия, полоски, что резали пол на аккуратные сектора.
— Что она говорила про себя? — спросил он.
— Сказала, едет из Додж-Сити. Была там какое-то время, пела в заведении под названием «Золотой телец». Но там, мол, стало слишком шумно, слишком много стрельбы, слишком много людей, что не умеют слушать музыку. Она сказала — ей нужно тихое место. Место, где никто не задаёт лишних вопросов. — Орвилл замолчал, глядя в угол, где мигал догорающий фитиль последней лампы. — А потом спросила про тебя.
Джим замер. Перчатка уже сидела на руке, но он продолжал теребить манжету, словно та жала.
— Что именно?
— Спросила, есть ли в городе закон. Я сказал — есть. Шериф. Джим Картер. Хороший человек, говорю, хотя слишком много на себя берёт и слишком мало спит. Она улыбнулась. Знаешь, такой улыбкой — будто я рассказал ей анекдот, но она не уверена, смеяться или нет. А потом говорит: «Я путешествую одна. Без спутников, без оружия — только гитара и смена белья. Такие места, как ваш город, бывают жестоки к женщинам, что странствуют в одиночку. Я надеюсь, ваш шериф не откажет мне в защите, пока я здесь». — Орвилл поскрёб затылок. — Я сказал, что ты человек долга. Что если кто и может постоять за неё в этом забытом Богом месте, так это ты. Она кивнула и ушла наверх. Больше ничего.