18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Егор Конюшенко – Пыль на Её Губах (страница 5)

18

— А что там? — спросила она, указывая на восток, где за последними домами начиналась прерия и уходила в темноту, сколько хватало глаз.

— Там — ничего, — ответил он. — Пустыня. Камни. Змеи. Каньон Скорпиона милях в десяти, но туда лучше не соваться без надобности. И Западное ущелье, где, если верить слухам, прячется «Чёрный Ворон». Я был там трижды. Ни следа.

— Может быть, он прячется там, где вы не ищете.

— Может быть. Но где — это?

Она не ответила. Вместо этого остановилась и подняла голову к небу, где уже проступали первые звёзды — бледные, неуверенные, словно нарисованные мелом. Луна только-только показалась над горизонтом, огромная и жёлтая, как налившийся соком плод, и заливала улицу светом, при котором тени становились резче, а краски — глубже.

— Здесь красиво, — сказала она тихо, почти шёпотом, и в голосе её на мгновение мелькнуло что-то настоящее, не сыгранное. — По-своему. Как в церкви. Только вместо икон — земля, а вместо свечей — луна.

Джим посмотрел на неё. В лунном свете лицо её казалось выточенным из слоновой кости — бледное, безупречное, с тенями под скулами и влажным блеском в глазах. Она стояла неподвижно, и только шаль чуть шевелилась на плечах от ночного ветерка, да прядь волос, выбившаяся из узла, касалась щеки. В этот миг он почти забыл, кто она — незнакомка из ниоткуда, певица без прошлого, женщина, пахнущая лавандой, тем самым запахом, о котором твердил Сэм в бреду. Почти. Но не совсем.

— Вы танцуете, шериф? — спросила она вдруг, повернувшись к нему.

— Что?

— Танцуете. Ну, вальс, польку, что-нибудь такое. Там, где вы росли, наверняка были танцы. В каждом городе бывают.

— Я вырос на ранчо в сорока милях от ближайшего города, — сказал Джим. — Танцы у нас были раз в год, на День независимости. И то я больше стоял у стены и смотрел.

— Почему?

— Потому что не умел.

Она улыбнулась — на этот раз по-настоящему, тепло, без обычной своей иронии, — и протянула ему руку. Ладонь её в лунном свете казалась почти прозрачной.

— Я научу. Это просто. Раз-два-три. Раз-два-три. Ну же, шериф. Вы боитесь?

Он боялся. Боялся не танца — боялся того, что происходило с ним в эту минуту, того, как рушились стены, которые он возводил годами, как таяла в груди привычная тяжесть, и на её месте распускалось что-то тёплое, живое, давно забытое. Но он взял её руку. Ладонь оказалась сухой и прохладной, а пальцы — длинными, сильными, совсем не такими, каких он ожидал от певицы.

Она положила его левую руку себе на талию, а правую сжала крепче. Ткань платья под его пальцами была мягкой, как звериный мех, и тёплой от её тела. Она начала считать — раз-два-три, раз-два-три, — и они закружились по дощатому тротуару, поднимая пыль, что серебрилась в луне, точно растёртое стекло. Джим двигался неловко, спотыкался, пару раз наступил ей на подол, но она не смеялась — только поправляла его тихим голосом и вела, вела, как ведёт река брошенный в воду лист. Музыки не было, только сверчки и ветер, но каким-то чудом этого хватало.

— Вы быстро учитесь, — сказала она, когда он перестал смотреть под ноги и наконец поднял глаза. Они оказались совсем близко — её лицо в каком-то футе от его лица, — и в лунном свете он увидел, что глаза у неё не чёрные, а тёмно-карие, с золотыми искорками у зрачка. — Для человека, что стоял у стены.

— Хороший учитель, — ответил он хрипло.

Они остановились. Ветер стих. Где-то далеко, за милю, завыл койот — высоко и тоскливо, как плач ребёнка. Джим всё ещё держал её за руку и за талию, и она не отстранялась. Её лицо было совсем близко, и он чувствовал её дыхание — лёгкое, размеренное, ничуть не сбившееся после танца. От неё пахло лавандой и ещё чем-то — чем-то тёплым, похожим на нагретую солнцем глину.

— Почему вы стали шерифом? — спросила она вдруг, и вопрос этот прозвучал так неожиданно и так просто, что Джим ответил раньше, чем успел подумать.

— Потому что однажды не смог защитить того, кого должен был. И решил, что больше этого не повторится.

— И как? Получается?

Он отпустил её талию, но руку не выпустил. Они стояли теперь лицом друг к другу посреди пустой улицы, под луной, и были похожи на двух актёров, забывших свои реплики.

— Нет, — сказал он. — Не получается. Каждый раз кто-то умирает. Помощник, друг, случайный прохожий. А я остаюсь. Стою, как сейчас, и думаю: что я сделал не так?

Она слушала, не перебивая. Её пальцы чуть сжали его ладонь — жест, который мог быть утешением, а мог быть и насмешкой.

— Три года назад, — продолжал он, и слова шли трудно, точно камни из горла, — у меня был напарник. Билл. Билл О’Ши. Ирландец, рыжий, с веснушками и смехом, от которого лошади успокаивались. Мы охотились на одного человека — налётчика, грабившего банки от Техаса до Миссури. Выследили его в Холлоу-Крик. Загнали в угол. Но он ждал нас. У него был «Генри», многозарядная винтовка, и он выпустил всю обойму до того, как я успел хоть раз выстрелить. Билл принял три пули. Три. Пока я лежал за бочкой и ждал, когда этот ублюдок перезарядится. — Голос его дрогнул. — Я убил его потом. Голыми руками. Но Билла это не вернуло.

Изабель молчала. Потом высвободила руку — не резко, мягко — и поправила съехавшую шаль. Лицо её было спокойным, но в глазах, в самой их глубине, мелькнуло что-то похожее на понимание. Или на его искусную имитацию.

— Вы носите эту вину, как носят старую рану, — сказала она тихо. — Она не заживает, но вы привыкли. Привыкли к боли. Это делает вас сильнее, но и слепее. Вы смотрите на мир сквозь эту боль, и всё, что видите, окрашено ею.

— А вы? — спросил он. — Вы через что смотрите?

Она отвернулась. Ветер снова поднялся, пригибая траву у дороги и неся запах полыни — горький, резкий, почти невыносимый.

— Я смотрю сквозь пустоту, — ответила она, и голос её прозвучал глухо, словно из-под земли. — Мой жених погиб. Давно. В Додж-Сити. Его застрелили в уличной перестрелке — случайная пуля, случайная смерть. Мы должны были пожениться весной. Он был хорошим человеком. — Она помолчала. — Наверное, хорошим. Теперь я уже не помню. Помню только, как он смеялся. И как кровь текла по его лицу, когда я его нашла. С тех пор я не привязываюсь к людям. Это проще. Безопаснее.

Джим слушал и не знал, верить ли. История была слишком гладкой, слишком складно ложилась в их разговор, но в голосе её слышалась та особая, надтреснутая нота, которую невозможно подделать. Или возможно — если ты великая актриса.

— Мне жаль, — сказал он просто.

— Не стоит. — Она повернулась к нему, и на лице её снова была та же лёгкая, загадочная улыбка, что и прежде. — Мёртвые не нуждаются в жалости. Только живые. Вы ещё покажете мне город, шериф? Или урок танцев был финалом экскурсии?

Он невольно усмехнулся. Напряжение, что висело между ними, чуть рассеялось, хотя не исчезло совсем.

— Тут нечего больше показывать, — сказал он. — Дальше только прерия. И кладбище на холме, но туда я вас не поведу.

— Почему?

— Потому что на кладбище ходят днём. А ночью там хозяйничают койоты.

Она кивнула, принимая это объяснение. Они медленно пошли обратно к салуну — на этот раз молча, но молчание это было иным, не таким, как в начале прогулки. Оно было наполнено тем, что было сказано, и тем, что осталось невысказанным, и Джим чувствовал, как с каждым шагом что-то внутри него меняется — незаметно, необратимо, словно русло реки, что подмывает берег изнутри.

У дверей «Ржавой подковы» она остановилась. Свет из окон падал на её лицо, и в этом свете оно снова стало чужим, отстранённым.

— Спокойной ночи, шериф, — сказала она.

— Спокойной ночи, мисс Грей.

Она уже взялась за дверную ручку, но замерла и обернулась через плечо.

— Джим, — произнесла она, и звук его имени из её уст ударил его сильнее, чем пуля в Скорпионовом каньоне неделю спустя. — Вы хороший человек. Жаль, что хорошие люди долго не живут.

И она исчезла за дверью, оставив его стоять на тротуаре под луной, с чувством, будто ему только что вынесли приговор. Он не знал ещё, что приговор этот был давно вынесен и что исполнителем его станет та, кто только что назвала его по имени. Но где-то в глубине души, в той её части, что ещё не разучилась чуять опасность, он уже слышал далёкий, едва различимый каркающий смех.

Однако вместо того чтобы уйти, он словно прирос к месту. Изабель тоже не спешила подниматься — какая-то невысказанная тяжесть ещё висела между ними, и обоим требовалось ещё немного времени на этом странном перепутье ночи. Тогда они дошли до скамейки у кузницы — старой, почерневшей от времени, с чугунными ножками, что вросли в землю, как корни мёртвого дуба. Отсюда был виден весь Дасти-Крик: редкие огни в окнах, тёмный силуэт водокачки на окраине, лунная дорожка на пыльной улице, что уходила за горизонт и там сливалась с Млечным Путём, рассыпанным по небу, точно мука из прорванного мешка. Джим смахнул со скамейки слой песка, нанесённого ветром, и они сели — не близко, но и не на разных концах, а так, как садятся люди, которых что-то связывает, но что именно, они сами ещё не понимают.

Изабель куталась в шаль. Ночной воздух остывал быстро, как всегда в пустыне, и от земли тянуло холодом, что скапливался за день в глубоких трещинах пересохшей почвы. Где-то на колокольне методистской церкви скрипнул флюгер — жестяной петух, что показывал направление ветра уже лет двадцать, а может, и больше, никто не помнил. Ветер дул с севера, и это было плохим знаком: северный ветер в этих краях приносил только пыльные бури и дурные вести.