Эдвард Люттвак – Стратегия. Логика войны и мира (страница 22)
Что касается причины того, почему ничего подобного не произошло в бывшей Югославии, хотя там творились зверства, невиданные со времен Второй мировой войны, то причина проста: ни одно европейское правительство не желало рисковать своими солдатами в битве больше, чем правительство США. О Японии же сказать в этом смысле буквально нечего.
Отказ мириться с потерями в бою присущ не только странам, где действует демократия. Советский Союз был страной с режимом тоталитарной диктатуры, когда ввязался в афганскую авантюру в сверхклассическом стиле великой державы, – лишь для того, чтобы обнаружить, что даже строго регламентированное общество не станет мириться с проистекающими из этого потерями. В то время сторонние наблюдатели были явно озадачены минимализмом советских операций на театре военных действий в Афганистане. После исходной попытки установить контроль над всей территорией страны (попытки, от которой вскоре отказались) Советская армия довольствовалась защитой самых крупных городов и соединяющих их дорог, уступив почти всю остальную страну партизанам. Точно так же экспертов-наблюдателей изумляла непривычно благоразумная тактика советских войск на местности. Не считая малочисленных отрядов коммандос, советские солдаты в основном оставались в укрепленных гарнизонах и редко совершали вылазки, даже в тех случаях, когда партизаны в открытую действовали поблизости. Распространенное объяснение того времени гласило: советские командиры не решаются полагаться на своих плохо обученных солдат-призывников. На самом же деле советские штабы подвергались постоянному сильному давлению из Москвы, которая требовала избегать потерь любой ценой.
Тот же самый пример позволяет нам отринуть еще одно, очень поверхностное, объяснение отказа мириться с самыми скромными боевыми потерями: речь о влиянии телевизионных трансляций. По широко распространенному мнению, американский опыт прямых полноцветных телерепортажей – муки раненых солдат, мешки для трупов, переживания родственников в каждом эпизоде боевых действий, от Вьетнама до Сомали, – оказался решающим для формирования (благоразумной) тактики и осторожной стратегии. Снова и снова повторяли, что картины человеческих страданий, передаваемые напрямую, воздействуют на общество куда сильнее печатного слова или даже радиорепортажа. Однако в СССР населению никогда не позволяли смотреть какие-либо телепередачи о войне в американском стиле; при этом реакция советского общества на потери афганской войны была точно такой же, как реакция американцев на потери во Вьетнаме. В обоих случаях общее число жертв за десятилетие и больше не превышало количества потерь за один-единственный день битвы в ходе войн прошлого, но и этого хватило для глубокой травмы.
Поэтому нужно поискать другое, более основательное объяснение, которое может быть верным как при демократическом правлении, при наличии неконтролируемых военных репортажей, так и в отсутствие того и другого. Действительно, такое объяснение имеется – это демографическая база современных постиндустриальных обществ. В семьях, составлявших население исторических великих держав, четыре, пять или шесть детей были нормой, а семь, восемь или девять детей встречались чаще, чем современные один, два или три ребенка. С другой стороны, показатели детской смертности тоже были высокими. В те времена, когда считалось естественным потерять нескольких детей вследствие болезни, утрата еще одного сына на войне воспринималась иначе, нежели в современных американских и европейских семьях, где в среднем рождается по 2,2 ребенка или менее того, причем ожидается, что все они выживут, и где каждый воплощает собой значительно большую долю семейного эмоционального капитала.
Как показывает ряд исторических исследований, смерть сама по себе была гораздо более привычной частью человеческого опыта в те времена, когда ее правомерность признавали не только в отношении очень старых людей. Потерять по какой-либо причине молодого члена семьи, конечно, всегда было трагедией, но все-таки гибель в бою не считалась таким уж чрезвычайным и неприемлемым событием, как ныне. В США те родители и родственники, которые хотя бы одобряют решение детей поступить на службу в армию, то есть выбрать карьеру, посвященную войне и подготовке к ней, сегодня зачастую реагируют с удивлением и гневом, когда их детей действительно посылают туда, где может произойти сражение. Раны и смерть кажутся им, скорее, возмутительным скандалом, а не профессиональным риском.
У итальянцев, самой, возможно, постиндустриальной нации в этом смысле (среди европейцев у них наиболее низкий уровень рождаемости), есть особое обозначение для такой реакции: «мамизм» (mammismo). Эта реакция, как ее ни называй, оказывает значительное влияние на политику, решительно сдерживая применение силы. Опыт СССР в Афганистане доказывает, что это сдерживание может стать действенным даже без влияния СМИ, жаждущих сделать всеобщим достоянием личное горе, и без парламентариев, готовых идти на поводу у безутешных родственников. В самом деле, опыт СССР показывает, что здесь не важно, действует ли в обществе строжайшая цензура: жуткие слухи об огромных потерях ползут все равно. В 1994 году, когда демократическая Российская Федерация приняла свободу прессы и «говорливый» парламент, отказ от дальнейших военных потерь прервал подавление провозгласившей независимость Чечни. В России изменилось все, кроме общества, не желавшего далее мириться с тысячами жертв по какой угодно причине, даже ради наказания повсеместно осуждаемых чеченцев (чеченская война в 1999 году велась по большей части артиллерийскими обстрелами и бомбардировками с воздуха, с упором на использование тяжелой бронетехники и почти без участия пехоты, а потери свелись к абсолютному минимуму: всего несколько сотен человек к концу года.)
Современное отношение к жизни, смерти и боевым потерям не сводится к реакции родственников и друзей тех, кто проходит действительную военную службу. Это отношение разделяет общество в целом везде и всюду (кажется, его разделяла даже советская элита), и налицо крайнее нежелание мириться с возможными потерями, которые сделались сегодня гораздо значимее, чем во времена, когда общая численность населения была, пожалуй, куда меньше, но семьи были куда многочисленнее.
Что же тогда сказать о войне в Персидском заливе – или, если угодно, о войне, затеянной Великобританией ради отвоевания Фолклендских островов? Опыт этих войн подсказывает куда более простое объяснение: все зависит от предполагаемой важности операции, от объективной стоимости того, что стоит на кону, или (что более реалистично) от способности политических лидеров оправдать необходимость войны. В конце концов, даже в годы Второй мировой войны военнослужащие горько сетовали в письмах, если их отправляли на фронты, которые считались второстепенными, и быстро присваивали им эпитет «забытые» (таково почти официальное название Бирманского фронта[62] в 1944 году). Конечно, сражениям и связанным с ними потерям сопротивляются тем сильнее, чем менее убедительными выглядят официальные оправдания. Поэтому может показаться, что новая семейная демография и проистекающий из нее «мамизм», по большому счету, несущественны, а важно лишь то, что было важным всегда: значительность интересов на кону, политическая оркестровка события и лидерство.
В этих возражениях, несомненно, есть некий резон, но они не вполне обоснованы. Прежде всего, если жизни людей можно подвергать опасности в ситуациях, занимающих выдающееся место на национальной сцене, то лишь в тех случаях, когда кризис достигает крайней остроты, то есть либо при непосредственной угрозе войны, либо когда она уже идет. А это само по себе исключает наиболее эффективное применение силы – скорее раньше, чем позже, скорее в меньших масштабах, чем в больших, скорее для того, чтобы предотвратить эскалацию, чем для того, чтобы действительно воевать.
Еще важнее другое: использование силы, лишь когда налицо убедительное оправдание, – это удел малых государств, подвергающихся угрозе. Для великой державы это слишком стеснительное условие. Великая держава не может быть таковой, если не выдвигает всевозможных притязаний, выходящих далеко за рамки ее непосредственной безопасности, защищая своих союзников и клиентов, а также отстаивая прочие интересы, не являющиеся для нее жизненно важными. Поэтому она должна идти на риск войны ради целей, не слишком-то очевидных, – возможно, в малоизвестных отдаленных землях, в ситуациях, когда воевать не вынуждают, когда выбор в пользу войны делается сознательно.
Безусловно, даже сегодня выдающиеся усилия исключительно решительных лидеров, искусных в политическом руководстве, могут соответственно расширить область свободы их действий, отчасти преодолевая нежелание общества идти на жертвы. Именно так случилось в ходе войны в Персидском заливе в 1990–1991 годах и ранее, при отвоевании Фолклендских островов: эти операции были бы невозможны без исключительного лидерства президента Буша и премьер-министра Тэтчер. В итоге решающим фактором стало именно это, а не очевидная важность задачи помешать Ираку завладеть саудовской и кувейтской нефтью или же непригодность Фолклендских островов для каких бы то ни было практических целей (вот еще одна иллюстрация того, что «объективная» ценность интересов на кону не играет никакой роли).