18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эдвард Делбок – История человека, идущего к мудрости (страница 1)

18

Эдвард Делбок

История человека, идущего к мудрости

Глава 1. Семя. Вопрос, с которого всё началось

Город, в котором прошло его детство, был невелик, но обладал удивительным свойством: он умел сворачиваться вокруг человека, как старый плед, создавая иллюзию, что мир ограничен тремя улицами, центральной площадью и речкой с илистым дном. Осенью этот мир особенно густо наполнялся запахами. Пахло падалицей яблок в палисадниках — кисло-сладким, с лёгкой горчинкой подгнившего бочка, — мокрой листвой, которую дворники сгребали в огромные кучи, и эти кучи источали влажный, терпкий, почти грибной дух, и, конечно, дымом. Дым поднимался из труб котельных и частных домов, слоился над крышами и смешивался с туманом по утрам, создавая тот самый запах, который Алёша много лет спустя будет ловить в совершенно неожиданных местах — и сердце его будет на мгновение замирать, перенося в ту самую осень, когда ему было восемь лет и когда внутри него впервые пошевелился вопрос, изменивший всю его дальнейшую жизнь.

Алёша рос в семье, где вещи имели чёткие названия, а люди — чёткие категории. Папа работал на заводе и умел всё чинить своими руками: утюги, радиоприёмники, протекающие краны. Его мир держался на логике, чертежах и правильных инструментах. «Ко всему нужен подход, — говорил он, склоняясь над очередным сломанным механизмом, — и правильный ключ». Мама преподавала в музыкальной школе и верила в гармонию не меньше, чем в ноты. В их доме часто звучало слово «прилично» и ещё слово «так не принято». Бабушка же, мамина мама, жила этажом ниже и была главным хранителем порядка и традиций. Именно она водила Алёшу гулять, проверяла его карманы перед стиркой и с особой, почти торжественной строгостью поджимала губы, когда речь заходила о вещах, выбивающихся из её картины правильного мира.

К «неправильным» вещам в бабушкиной вселенной относились, помимо прочего, уличные музыканты, цыгане, бродячие собаки и, в особенности, люди, которых она называла общим словом «бездомные». Когда они проходили мимо такого человека, сидящего на картонке у гастронома, бабушка всегда ускоряла шаг и тянула Алёшу за руку чуть сильнее обычного, а на его вопросы отвечала коротко и нервно: «Несчастненькие. Сами виноваты. Не смотри». В этом был целый кодекс, и Алёша, будучи мальчиком послушным, принимал его без возражений. До того самого дня.

Это была середина октября. Суббота. Утро выдалось ясным и по-осеннему прозрачным, с той особенной голубизной неба, какая бывает только перед долгой зимой. Бабушка надела своё лучшее пальто с меховым воротником, пахнущее нафталином и старым флаконом духов «Красная Москва», взяла Алёшу за руку, и они отправились к книжному магазину на улице Горького. В этом магазине, в глубине зала, за бархатным шнурком, находился отдел подписных изданий, и бабушка уже неделю вела переговоры с продавщицей о собрании сочинений Тургенева в зелёном переплёте с золотым тиснением. Для неё это было событием почти государственной важности.

Самого Алёшу книги пока интересовали мало — больше картинками. Он послушно потоптался у витрины с яркими обложками сказок, повздыхал и вышел на крыльцо. Бабушка велела никуда не уходить и ждать её здесь. «Я быстро, — сказала она, поправляя шляпку. — И смотри у меня, ни с кем не разговаривай».

Крыльцо было старым, с выщербленными каменными ступенями, отполированными за десятилетия тысячами ног. Алёша сел на верхнюю, самую широкую, и принялся изучать собственные ботинки. Ботинки были новые, куплены неделю назад на рынке, и немного жали в пальцах. Он шевелил пальцами, пытаясь найти удобное положение, и одновременно наблюдал за голубями. Голуби — жирные, сизые, с радужными переливами на шейках — деловито сновали между булыжниками, выклёвывая что-то невидимое глазу. Они ворковали низко, утробно, и звук этот навевал сонную задумчивость.

Вот тогда Алёша и заметил старика.

Тот сидел на противоположном конце той же широкой ступени — так тихо и неподвижно, что мальчик не сразу отделил его от фонарного столба и стены. Старик был одет в длинное серое пальто с вытертым до основы воротником и старую вязаную шапку неопределённого, не то синего, не то зелёного цвета. На ногах — разбитые ботинки, из которых выглядывали носки разного оттенка. Вокруг него стоял тот самый запах, который бабушка называла «затхлым», а Алёша про себя определил как «дорожный»: смесь пыли, сырости, табака, долгих переходов и ночёвок в подъездах и на вокзалах. Это был запах иного мира — пугающий и одновременно странно притягательный.

Алёша вспомнил бабушкины наставления и уже хотел отодвинуться или вовсе уйти внутрь магазина, но любопытство пересилило. Старик не выглядел опасным. Он сидел, уронив руки на колени, и смотрел в одну точку перед собой — на голубей, как и Алёша минуту назад. Лицо его было изрезано глубокими морщинами, словно старая кора, а глаза, бледно-голубые, сохраняли странное спокойствие — не сонное, не пьяное, а именно спокойное, почти вечное.

Мальчик замер, делая вид, что смотрит в другую сторону, а сам исподтишка разглядывал незнакомца. Он ожидал, что тот начнёт просить милостыню или как-то иначе подтвердит бабушкины рассказы о «назойливости и бессовестности». Но старик молчал. Вместо этого он медленно, почти торжественно, начал разворачивать на коленях газетный свёрток. Газета была мятая, с жирными пятнами, но движения старика были бережными, словно внутри лежало нечто бесценное.

Внутри и правда лежало сокровище — кусок чёрного хлеба. Толстый, ноздреватый, с прилипшими крошками соли на корочке. Алёша сразу узнал этот хлеб: такой пекли в заводской столовой, где иногда обедал папа, — тяжёлый, влажноватый, с резким кисловатым запахом ржаной закваски. Дома такой не подавали. Дома был хлеб белый, нарезной, или батон.

Старик не стал жадно вгрызаться в свою еду, как ожидал Алёша. Он аккуратно, даже деликатно, отломил ровно половину. А потом случилось то, что заставило мальчика забыть о бабушкиных запретах, о жмущих ботинках и о голубях, замерших в ожидании крошек.

Старик повернулся к нему. Движение было плавным и естественным — без униженного заискивания, без просьбы, без всякой попытки поймать взгляд. Так поворачивается к тебе тот, с кем ты сидишь за одним столом уже много лет. В его выцветших глазах не было ни вызова, ни жалости к себе. В них читалось простое и ясное знание: если у тебя есть хлеб, а рядом — человек, нужно делиться. И неважно, кто этот человек — маленький мальчик с книжного крыльца или такой же бездомный, как и ты сам.

— На, поешь.

Голос у старика оказался низким, чуть хрипловатым, но чистым, без старческой дребезжащей ноты. Он произнёс эти два слова так обыденно, словно предлагал яблоко собственному внуку. Рука с куском хлеба протянулась к Алёше — широкая ладонь в трещинах, с траурной каймой грязи под коротко обстриженными ногтями. Но хлеб держался пальцами за самый краешек, чтобы не касаться лишнего, — жест, который Алёша оценил много позже, а тогда лишь смутно почувствовал.

Алёша растерялся. В голове мгновенно пронеслись мамины слова о микробах, папины — о «бичах», бабушкино «не смотри, не подходи». Он знал, что брать еду у незнакомцев нельзя. Тем более — у таких незнакомцев. Но рука, словно подчиняясь не голове, а какому-то более древнему, живому позыву, уже сама тянулась навстречу. Пальцы сомкнулись на хлебе, ощутив его шероховатую, чуть влажную поверхность, его плотность и тепло, сохранившееся от тела старика. От горбушки поднимался густой, щекочущий ноздри запах. Так пахла простота. Так пахла правда, не знающая исключений.

— Спасибо, — прошептал Алёша одними губами.

Он сам не ожидал от себя этого слова. Оно родилось где-то в груди, минуя фильтры воспитания и страха. Старик ничего не ответил. Он так же аккуратно, без жадности, принялся за свою половину, глядя перед собой на голубей, которые уже начали подбираться ближе в предвкушении крошек.

В этот самый момент дверь магазина с мягким звоном колокольчика распахнулась, и на крыльцо выплыла бабушка. В руках у неё был аккуратный коричневый свёрток, перевязанный бечёвкой, — заветный Тургенев. Её лицо, раскрасневшееся от удовольствия удачной сделки, в долю секунды изменилось. Она увидела внука, стоящего с хлебом в руке рядом со стариком, и краска на её щеках стала не румянцем, а пятнами тревоги и гнева.

— Алёша! — Её голос взлетел до того высокого, звенящего регистра, который мальчик распознавал как сигнал крайней опасности. — Что ты делаешь? Быстро сюда!

Она подлетела, стуча каблуками, и резко дёрнула его за плечо, так что часть крошек просыпалась на ступеньки. Голуби тотчас оживились. Свёрток с книгой она прижала к груди, словно щит.

— Ты зачем взял? — Она пыталась выхватить хлеб из его руки. — Брось немедленно! Сколько раз тебе говорить! Эти люди... у них всё грязное, они больные! Выброси!

— Бабушка, он просто... он сам дал, он ничего не просил...

— Я сказала, брось!

Она вырвала кусок из его пальцев и брезгливо, двумя пальцами, швырнула его на мостовую, прямо в лужицу. Алёша проводил хлеб глазами, чувствуя, как внутри что-то обрывается — не голод, а та самая тонкая ниточка, которая на мгновение протянулась между ним и стариком.