Эдуард Сероусов – Милосердие (страница 5)
— Отец Ферри, — сказал лейтенант откуда-то сзади. — ЦЕРН, лекционная программа. В списке — как физик-теоретик. В машину.
Мужчина обернулся. Посмотрел на лейтенанта. Кивнул без слов и забрался в транспортёр.
Рэй сел рядом.
Несколько минут они молчали. Вокруг занимали места другие — Феликс из подвала, незнакомый мужчина в форме полковника, три женщины-учёных из биохимического корпуса. Аппарель закрылась. Двигатели взревели глубже, транспортёр тронулся.
— Физик, — сказал Рэй наконец. Не потому что хотел разговаривать — потому что молчание в замкнутом металлическом ящике с восемью посторонними людьми создавало давление, которое рано или поздно выплёскивалось в слова, и лучше было выплеснуть первым, по своему усмотрению, а не ждать, пока кто-то другой начнёт.
— Астроном, — поправил мужчина. — Ферри. Маттео. — Он говорил по-итальянски с лёгким акцентом, перешедшим в чёткое, хорошее международное произношение — так говорят люди, выучившие язык уже взрослыми и потратившие на это много лет. — А вы?
— Каннингем. Нейрофизиолог.
— А. — Маттео кивнул. Это было кивание человека, который принял к сведению и не собирается расширять разговор, если сам собеседник не захочет.
Рэй не захотел. Они ехали молча.
За небольшим иллюминатором в борту транспортёра проплывали улицы Цюриха: широкие, чистые, привычно красивые — старые дома, новые башни, Лиммат в просвете между корпусами. И на всех этих улицах, на тротуарах, у витрин, за рулями остановившихся машин, на скамейках у воды — люди. Живые. Дышащие. Сидящие в позах, застывших в моменте, который перестал двигаться: мужчина с собакой на поводке — собака тянет поводок и не понимает, почему хозяин не идёт; ребёнок, упавший у велосипеда, — колено в крови, рот приоткрыт, выражение боли на лице, которое должно было смениться слезами и не сменилось.
Рэй смотрел на них через иллюминатор и думал:
Он открыл блокнот и написал это. Не потому что не мог думать без записи, а потому что запись создавала дистанцию. Расстояние между тем, что он видит, и тем, что это означает. Клиническое расстояние, без которого работать невозможно.
Он поставил вопросительный знак.
Маттео, не глядя на блокнот, сказал:
— Вы пишете, чтобы не думать.
Рэй поднял голову.
— Я пишу, чтобы думать точнее.
Маттео повернул к нему тяжёлое квадратное лицо. В его глазах — карих, глубоко посаженных — не было осуждения. Было наблюдение. Как у человека, привыкшего смотреть на других и не торопиться с выводами.
— Точнее, — повторил он. Просто повторил, без интонации.
— Это не одно и то же, — сказал Рэй, не зная, зачем объясняет. — Запись структурирует поток. Убирает аффективный шум. Я думаю о том, что вижу, а не о том, что чувствую по поводу того, что вижу.
— Понимаю, — сказал Маттео. И снова повернулся к иллюминатору.
Они помолчали ещё минут десять. Транспортёр выехал на трассу А1 — и скорость немедленно упала: дорога была забита машинами. Большинство стояли — остановились, когда волна накрыла водителей, и теперь создавали хаотичный, непроходимый пазл из стального металла и стекла. Солдаты на переднем сиденье переговаривались с водителями других транспортёров, искали объездные пути.
Колонна остановилась.
Лейтенант сказал что-то коротко. Несколько солдат вышли. Рэй посмотрел в иллюминатор — впереди была авария: микроавтобус врезался в отбойник боком, перегородил правую полосу.
— Нужно расчистить дорогу, — сказал Феликс рядом с ним.
Рэй открыл аппарель и вышел.
Микроавтобус был белым, семейным, с детскими наклейками на заднем стекле. Один борт мялся в гармошку — удар пришёлся в столб, водитель, по-видимому, отпустил руль в момент, когда волна его накрыла, и машина ушла по инерции вправо. Двигатель заглох, но приборная панель светилась — аварийное питание.
Рэй подошёл к водительской двери. Заглянул внутрь.
Мужчина лет сорока за рулём. Руки — на рулевом колесе, обе, ровно в позиции «десять и два», как учат на курсах безопасного вождения: он, должно быть, следил за ситуацией на дороге и держал руль правильно. Голова откинута к подголовнику. Рот чуть приоткрыт. Глаза смотрели сквозь лобовое стекло на перекошенный отбойник.
На переднем пассажирском сиденье — женщина, тридцать с небольшим. Она, по-видимому, ехала с развёрнутым к детям телом — бедро на сиденье, корпус повёрнут назад, рука протянута за спинку кресла. Пальцы — вытянуты, застыли в движении назад, к двум детским креслам.
Рэй обошёл машину и открыл боковую дверь.
Двое детей: мальчик лет шести и девочка лет четырёх. В детских креслах, пристёгнутые. Оба в порядке — физически в порядке, дышат ровно. Мальчик сидел прямо. Девочка — склонила голову набок и немного приоткрыла рот, и в этой позе было что-то невыносимо обычное, потому что так дети засыпают в машинах: устают, клонят голову, задрёмывают. Только это не был сон.
Рэй стоял у открытой двери. Достал коммуникатор. Сделал несколько снимков — положение тел, выражение лиц, руки женщины, застывшие в протянутом жесте. Занёс в блокнот:
— Padre nostro.
Рэй обернулся. Маттео стоял рядом. Рэй не слышал, как он вышел из транспортёра. Маттео смотрел на женщину — не на детей, на женщину — и медленно, почти неосознанно провёл пальцами по груди. Крест. Рэй понял это с секундным опозданием: не жест тоски, не жест отчаяния. Рефлекс. Мышечная память, выработанная десятилетиями, — тело молилось раньше, чем голова принимала решение молиться.
Маттео шагнул к пассажирской двери и открыл её.
Он не говорил. Он наклонился к женщине, взял запястье — проверил пульс, как проверял бы медик или человек, достаточно много времени проведший рядом с медиками. Пульс нашёл — Рэй видел, как сменилось что-то в его лице, едва заметно. Потом Маттео поправил ей прядь волос, упавшую на щеку, — убрал за ухо, аккуратно, как убирают спящему.
— Она не чувствует, — сказал Рэй.
— Знаю, — сказал Маттео. Тем не менее продолжал поправлять.
Рэй смотрел на него несколько секунд. Потом отвернулся, открыл блокнот и записал:
Солдаты расчистили дорогу. Лейтенант дал сигнал возвращаться к машинам.
Маттео ещё раз посмотрел на женщину с протянутой рукой. Не говорил ничего. Закрыл дверь — аккуратно, без стука — и пошёл к транспортёру.
Рэй шёл рядом. Он думал о том, что у него был лабораторный журнал, и в этом журнале была запись:
Он сел в транспортёр. Закрыл блокнот. Положил на колени.
Маттео сел рядом и смотрел в иллюминатор.
Колонна тронулась.
Глава 3. Семёрка
Три недели под землёй, и Сара всё ещё просыпалась в ожидании окна.
Первые несколько дней мозг восполнял его автоматически — вставлял в угол сознания кусок женевского неба, серого, с низкими облаками, какое бывает в марте. Потом мозг сдался. Потолок над её койкой был бетонным, серым, в пятне от старой протечки в форме вытянутого треугольника, и каждое утро она смотрела на этот треугольник и давала себе ровно тридцать секунд, прежде чем встать.
Тридцать секунд — не слабость. Это — протокол. Время на то, чтобы мозг перешёл в рабочий режим без рывка, без накопленного стресса ночных мыслей, которые всегда были одними и теми же:
Она встала. Оделась в темноте — давно научилась, потому что электрический свет в каютах был включён только с шести до двадцати трёх по бункерному времени, а режим поддерживался жёстко: каждый час сверх нормы означал дополнительную нагрузку на генераторы, а топлива в запасе было ровно столько, сколько нужно, и ни литра больше. Застегнула китель. Вышла в коридор.
«Семёрка» не спала никогда.
Это было одним из первых открытий — и одним из самых тяжёлых. В мире, где существовали день и ночь, поверхность и небо, бункер воспроизвёл социальный контракт тьмы и света искусственными средствами: свет включали и выключали по расписанию, шум по ночам запрещали, коридоры освещали дежурным режимом — жёлтым, неярким, почти что уютным. Но гул не прекращался. Системы жизнеобеспечения работали круглосуточно: вентиляция, фильтрация воды, генераторы, компрессоры — всё это производило постоянный фоновый звук, который Сара через неделю перестала замечать и который теперь слышала только в моменты, когда пыталась не слышать. Инфразвук на уровне, слишком низком для осознанного восприятия, который тем не менее регистрировало тело: лёгкая постоянная вибрация, как будто сама земля медленно дышала.