Эдуард Сероусов – Милосердие (страница 3)
— Категория? — спросила Сара.
Он посмотрел на неё.
— Что?
— Какая у вас категория эвакуации?
— А. Нейрофизиология. — Он почти автоматически добавил: — Интерфейсы мозг-компьютер. Каннингем, Рэй.
— Мерсер. Переговоры.
Он кивнул — коротко, без особого интереса — и продолжил пробираться к своему месту. Сара смотрела ему вслед секунду. Нейрофизиолог. Специалист по интерфейсам. Разумный выбор для категории А — если кто-то там, снаружи, каким-то образом общается через неврологические каналы, нейрофизиолог полезен.
Хотя «если» было колоссальным.
Она убрала устройство в карман. Дэвид шёл к метро сейчас — или уже шёл, уже спускался в подземку Берлин-Митте с тем коротким усмехающимся лицом, с которым принимал её профессиональную паранойю.
В семьдесят третью минуту аппарели транспортёров закрылись.
В восемьдесят первую — колонна двинулась.
Сара не смотрела назад, на Дворец Наций и на небо над ним, хотя через небольшой иллюминатор в борту могла бы. Она смотрела прямо перед собой на серую металлическую стенку транспортёра и повторяла про себя — не как молитву, а как данные, которые нужно сохранить до момента, когда они понадобятся:
Снаружи, над альпийскими предгорьями, объекты продолжали висеть неподвижно, нарушая геометрию неба одним фактом своего присутствия, — спокойные, как люди, уверенные в собственной правоте.
Глава 2. Тишина
Рэй Каннингем услышал, как умирает мир.
Не метафорически. Буквально — как исчезает звук.
Он сидел в подвальной лаборатории корпуса F и смотрел на фантомограмму нейрального слепка, сделанного три часа назад: мозг испытуемого в момент максимальной когнитивной нагрузки — шесть имплантных каналов активированы одновременно, фронтальная кора в режиме параллельной обработки, паттерны интеграции напоминали ветвящиеся коралловые структуры, синхронные и точные. Рэй смотрел на это и думал о том, что человеческий мозг через сорок лет нейромодификаций стал вести себя принципиально иначе, чем описывала классическая нейроанатомия, — и это не были адаптационные изменения в традиционном смысле, это была новая архитектура, возникшая в ответ на технологическое давление, эволюция за одно поколение вместо тысяч, и он, Рэй, документировал её, и Элис в следующем году собиралась подать заявку на первый имплант, и они поспорили об этом на прошлой неделе, он сказал — базовый, она сказала — нет, сразу второго поколения, как у Кавагути, и он сказал — Кавагути на семь лет старше тебя, и она сказала — это ничего не значит, папа, ты же сам пишешь, что возраст перестаёт быть ограничивающим фактором после достижения нейронной зрелости, и он не нашёлся что ответить, потому что она была права —
Сеть исчезла.
Не упала, не зависла. Исчезла, как исчезает звук в вакууме — не постепенно, а сразу, потому что среды, через которую звук распространялся, больше нет.
Рэй поднял голову.
Шесть имплантных каналов — три в левом полушарии, два в правом, один кортикальный порт прямо в затылке, единственный в своём роде экспериментальный экземпляр, который лаборатория ЭТЦ разрешила ему поставить два года назад в обмен на данные нейропластической адаптации, — все шесть молчали. Не молчали как молчат в зонах плохого покрытия — с помехами, с обрывками пакетов, с тревожным миганием индикатора. Молчали как молчит тело, когда останавливается дыхание. Полное, абсолютное, мертвое отсутствие сигнала.
Он провёл рукой по затылку — автоматический жест, который ничего не мог изменить физически, но который его мозг производил каждый раз, когда порт терял соединение. Мышечная память диагностики.
Ничего.
Рэй встал. Подошёл к стационарному терминалу на стене — терминал работал на локальном питании, не зависел от сети. Экран показал системные данные лаборатории: электроснабжение — в норме, вентиляция — в норме, экранирование — в норме. Потом — сетевой статус:
Четыре минуты назад.
Рэй смотрел на экран и думал: четыре минуты — это нетипично для технического сбоя. Технический сбой даёт деградацию сигнала, мерцание, постепенный распад. То, что он ощутил — точнее, то, что он не ощутил — было синхронным. Одновременным по всем шести каналам. Это означало, что проблема была не в его имплантах и не в ближайшем ретрансляторе. Это означало, что проблема была —
Над его головой пробежали чьи-то быстрые шаги. Потом ещё одни. Потом много шагов сразу — и несинхронных, не похожих на нормальное движение по коридорам. Бег.
Рэй взял бумажный блокнот — он держал его всегда, из старой привычки, из профессионального суеверия: данные, записанные от руки, нельзя потерять вместе с облаком — и поднялся на первый этаж.
В коридоре корпуса F никого не было.
Это само по себе было странно: час дня в исследовательском корпусе ETH означал максимальную нагрузку — студенты, аспиранты, профессора, обслуживающий персонал, курьеры с едой. Рэй не мог вспомнить момента, когда этот коридор был пустым в рабочее время.
Он был пустым сейчас.
Нет — не пустым. Рэй увидел это на выходе из лестничной клетки: в конце коридора лежал человек. Просто лежал — на боку, одна рука под головой, как будто заснул прямо там, где стоял. Сначала Рэй подумал — сердечный приступ. Потом он подошёл ближе.
Янош Варга. Коллега. Специалист по нейронным интерфейсам второго поколения, тридцать семь лет, двое детей, пил слишком крепкий кофе и называл чужие нейроинтерфейсы «детскими погремушками» по сравнению со своими разработками. Янош лежал на боку, и его грудь ровно поднималась и опускалась, и его глаза были открыты.
Рэй опустился на колено.
— Янош.
Янош не отреагировал.
Рэй взял его за плечо — твёрдое, тёплое, не вялое. Повернул на спину. Янош повернулся без сопротивления, как манекен на шарнирах. Глаза остались открытыми, смотрели в потолок. Рэй поднёс пальцы к шее: пульс — ровный, сильный, восемьдесят ударов в минуту, возможно, чуть ниже нормы. Дыхание — девятнадцать раз в минуту, поверхностное, правильное. Зрачки — Рэй щёлкнул фонарём на коммуникаторе и поднёс к глазу — зрачки сузились. Рефлекс на свет сохранён.
Он взял руку Яноша и согнул её в локте — рука согнулась. Разогнул — рука разогнулась. Пассивный тонус мышц в норме.
— Янош, — повторил Рэй. Не потому что ожидал ответа. Потому что мозг требовал данных из всех каналов, и речевой — тоже.
Янош смотрел в потолок.
Рэй сидел рядом с ним на корточках и методически перебирал в голове дифференциальный диагноз: эпилептический статус — нет, мышцы не ригидны, нет постприступной спутанности. Инсульт — нет, нет асимметрии лица, нет дрейфа конечностей, зрачки равные. Токсическое воздействие — возможно, но маловероятно без внешних признаков. Тяжёлая диссоциация — нет, при диссоциации человек реагирует на прикосновение, пусть и специфически. Кататония — нет, не та поза, не тот тонус.
Ничего из перечисленного.
Рэй открыл блокнот и написал:
Он поднялся и пошёл к выходу из корпуса.
Цюрих был тих.
Рэй стоял на крыльце корпуса F и слышал — ветер. Просто ветер. Мартовский, холодный, несущий запах камня и воды из Цюрихзее. Потом — далёкий гудок, один, оборвавшийся на полуноте. Потом снова ветер.
Никаких машин. Никаких голосов. Никакого стокгольмского гула урбанистической жизни, который Рэй за двадцать лет привык воспринимать как белый шум — как воспринимают звук собственного дыхания, не замечая его до момента, пока он не пропадёт.
Перед корпусом F была площадь с фонтаном и несколькими скамейками. На скамейках сидели люди. Человек десять, может двенадцать — сидели в своих позах, с открытыми глазами, дышали. Одна женщина держала в руке бумажный стакан с кофе — держала так, как держат, когда собираются сделать глоток и не успели: стакан слегка наклонён, кофе на грани. Он не выливался, потому что её рука не двигалась.
На дорожке лежал велосипед — и рядом с ним лежал его владелец, молодой, в шлеме, одна нога ещё зацеплена за педаль. Велосипед работал — колёса медленно вращались от инерции, и это вращение было единственным движением на всей площади.
Рэй смотрел на это тридцать, может, сорок секунд.
Потом достал блокнот и написал: