Эдуард Сероусов – Файервол (страница 3)
Он начал с этого уравнения в восемь утра. В 14:30 оно всё ещё не сходилось.
В лаборатории было обычно: Самохин у своей консоли работал с экспериментальными данными и изредка тихо ругался в сторону экрана, аспирант Витя Лось конспектировал что-то от руки – привычка архаичная, но Сорокин её не трогал, – за окном падал снег, мягкий, без ветра, того сорта, который к вечеру накапливается на подоконниках ровными горизонтальными слоями. Обычный январь в Академгородке: тихий, холодный, рабочий.
В 14:41 он нашёл ошибку. Она была в знаке перед третьим членом суммирования – настолько базовая, что он просидел перед ней несколько секунд, испытывая что-то среднее между облегчением и раздражением. Три часа из-за знака. Он исправил, пересчитал, получил то, что должен был получить с самого начала. Записал результат. Отложил ручку.
В 15:00 он выпил чай – кружка стояла на краю стола, успела остыть, он пил не замечая температуры.
В 15:20 позвонил Коваль из Москвы насчёт совместной публикации, разговор занял двенадцать минут, Сорокин уточнил два параметра расчёта и согласился прочитать черновик до конца месяца. В 16:00 у него была встреча с аспирантом Лосем, которого он курировал, – разбирали первую главу диссертации, нашли три места с логическими разрывами, обозначили, что переписать. Лось кивал с видом человека, который уже знал, что придётся переписывать, но надеялся, что обойдётся. Не обошлось. Сорокин не смягчал это, но объяснял конкретно – что именно неверно и почему, без общих слов о «недостаточной строгости».
В 17:10 он вернулся к матрице плотности – уже с исправленным знаком – и начал следующий шаг доказательства.
В 17:23 зазвонил телефон.
Он посмотрел на экран. Алина. В 17:23 в рабочий день – это было необычно, она редко звонила на работу в это время, предпочитала писать. Он снял трубку.
– Дима, – сказала она. Голос был не тот. Не испуганный, не плачущий – просто не тот, которым она говорила обычно, будто кто-то убрал из него обертона и оставил только несущую частоту. – Дима, тут авария. На Бердском шоссе. Скорая уже там, они сказали везут в ОКБ. Маша была в машине у Кати, они возвращались с тренировки, я не знаю больше ничего, я сейчас еду.
Он не помнил, что ответил. Скорее всего, что-то функциональное – «еду», «сейчас», «буду». Потом он стоял в коридоре института уже в куртке, с ключами в руке, и не мог вспомнить, когда успел надеть куртку и взять ключи.
Дорога занимала двадцать минут при хорошем трафике. В тот день трафик был плохой – снег, пятница, час пик. Он добрался за тридцать восемь минут. Это он запомнил: тридцать восемь минут, потому что смотрел на часы каждые несколько минут, и цифры складывались в последовательность, которую мозг фиксировал вместо других вещей.
В приёмном покое ОКБ пахло дезинфектантом и чем-то металлическим. Алина сидела на скамейке у стены – она была там раньше него, добралась быстрее. Рядом стояла Светлана, мать Кати, с трясущимися руками, которые она держала сложенными на коленях, как будто это могло помочь им перестать трястись.
Катя была в порядке. Это Сорокин понял сразу, увидев их – у Светланы было лицо человека, которому плохо, но не лицо человека, потерявшего ребёнка. Разница между этими двумя выражениями, как он обнаружил позднее, абсолютна и видна мгновенно, без слов.
Алина подняла на него взгляд. Её лицо было другим.
Он сел рядом с ней. Она не сказала ничего. Он тоже не сказал. Они сидели так несколько минут, пока не вышел врач.
Врача звали Денис Олегович – это Сорокин запомнил, хотя не понимал зачем. Денис Олегович говорил точно и профессионально, без лишних слов, с той особой осторожностью в выборе формулировок, которая сама по себе является информацией. Черепно-мозговая травма несовместимая – это была фраза, которую Сорокин слышал потом во сне многие месяцы, разложенную на слоги, на фонемы, на отдельные звуки, лишённые смысла, потому что мозг делал с ними то же, что делает с любой информацией, которую не может обработать: дробил до неузнаваемости.
Маша умерла в 17:51. Он добрался в 17:59. Восемь минут.
Потом было много времени, в котором он почти не присутствовал.
Три недели спустя он вернулся на работу.
Не потому что был готов – он это знал и не обманывал себя. Просто физическое пребывание в квартире без Маши после двадцати трёх дней физического пребывания в квартире без Маши стало непереносимым иначе, чем непереносимо было лаборатории: дома было её отсутствие, везде и конкретно, в каждой комнате. На работе было только его присутствие, абстрактное и требующее усилий, которые хотя бы давали куда деть руки.
Самохин пожал ему руку при встрече и не сказал ничего, кроме «рад, что ты вернулся». Это было правильно. Лось сказал «соболезную» и тоже больше ничего не добавил, потому что понял по первой секунде, что добавлять не нужно. Сорокин был им за это благодарен – с той специфической благодарностью, которую начинаешь понимать только тогда, когда обнаруживаешь, как много людей не понимают, что иногда меньше – это больше.
Матрица плотности лежала там, где он её оставил. Следующий шаг доказательства был отмечен карандашом на распечатке. Он смотрел на эту отметку несколько минут. Потом убрал распечатку в папку и взял другую задачу. Матрицу плотности он дописал только через два месяца – не потому что забыл, а потому что не мог заставить себя вернуться именно к ней, к тому конкретному дню и тому конкретному часу, когда всё ещё было нормально.
Алина позвонила на третий день после его возвращения на работу.
– Ты там? – спросила она. Это тоже не было вопросом.
– Да, – сказал он.
Пауза. Не неловкая – просто пространство между двумя людьми, которым не нужно его заполнять.
– Как ты? – спросила она наконец.
– Работаю.
– Дима.
– Я знаю, – сказал он. – Я в порядке. Ну, – он остановился, – нет. Не в порядке. Но работаю.
– Хорошо, – сказала она. Голос был почти ровным. – Это хорошо.
Они помолчали ещё несколько секунд.
– Ты приедешь в субботу? – спросила она. – Надо разобрать её вещи. Я не могу одна.
– Приеду, – сказал он.
В субботу он приехал в 10:00. Алина открыла дверь – она похудела за три недели, это было видно по скулам и по тому, как сидела одежда. Они не обнялись у порога, просто прошли внутрь, и это тоже было правильно – они умели это, понимать, когда прикосновение помогает, а когда нет.
В квартире пахло так же, как всегда. Это было хуже, чем если бы пахло иначе.
Алина поставила чайник. Сорокин прошёл в гостиную и остановился посередине. Стол, диван, полка с книгами, зарядка телефона у розетки – этот предмет Алина почему-то не убрала, и он лежал там, свёрнутый, привычный, абсолютно бессмысленный. Сорокин смотрел на него несколько секунд, потом отвёл взгляд.
– С чего начать? – спросил он.
– Не знаю, – сказала Алина из кухни. – Я несколько раз заходила в её комнату. Не могу.
– Хорошо. Тогда не сегодня.
Алина появилась в дверях с двумя кружками.
– Я не имею в виду никогда. Я имею в виду – пока не могу решить, что с этим делать. Что оставить, что… – она не договорила.
– Да, – сказал Сорокин. – Понимаю.
Они сели на диван. Алина держала кружку двумя руками – обычная её манера с горячим чаем, такая же, как всегда. Маша переняла эту привычку от неё. Сорокин это заметил однажды, когда они сидели втроём за столом, – оба держали кружки одинаково, двумя руками, немного наклонив к себе. Сейчас он смотрел на руки Алины и думал об этом с той разрушительной точностью, которая была его неотступной особенностью: не «как похоже», а именно механика, угол наклона запястья, симметрия пальцев.
– Ты хорошо спишь? – спросила Алина.
– Четыре-пять часов. – Пауза. – Нормально.
– Это не нормально.
– Я знаю, – согласился он. – Но иначе пока не получается.
Алина кивнула. Она смотрела в кружку.
– Мне говорили, – сказала она, – что нужно время. Что со временем становится… ну, не лучше, но – по-другому. – Она замолчала. – Я не понимаю, как это возможно. По-другому. Что это значит.
Сорокин не ответил сразу. Он подумал о том, что у него нет ответа на этот вопрос – честного ответа, – и что нечестный ответ здесь хуже, чем молчание.
– Не знаю, – сказал он. – Я не знаю, как это работает.
Алина кивнула ещё раз. Это «не знаю» было, кажется, именно тем, что она хотела услышать, – не утешением, а честностью. Между ними всегда работала эта валюта: точность вместо успокоения. Это было хорошо, пока это было хорошо, и теперь он не мог сказать, хорошо ли это по-прежнему или просто так осталось по инерции.
Они выпили чай. Разговор переходил в другие темы – бытовые, административные, те вещи, которые нужно решать независимо от того, как ты себя чувствуешь: документы, страховые бумаги, звонок в школу насчёт учебников. Сорокин записывал в телефон. Алина говорила ровно, с тем выражением человека, который держится именно потому, что список задач даёт, за что держаться. Это он понимал.
Около полудня она сказала:
– Ты можешь зайти в её комнату? Я хочу, чтобы ты взял что-нибудь для себя. Что захочешь.
Он встал.
Комната Маши была небольшой – метров двенадцать, угловая, с двумя окнами. На подоконнике жил кактус, который она купила два года назад и назвала Ньютоном с таким серьёзным видом, что Сорокин не посмел засмеяться. Кактус был жив – Алина, видимо, его поливала. На столе – учебники горкой, тетради, наушники, коробка с карандашами. На стене над кроватью – распечатанные фотографии, закреплённые кнопками: подруги, какой-то концерт, снимок из похода, где она смеётся с закрытыми глазами, потому что солнце в объектив.