реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Биозонд (страница 4)

18

Она пила чай и смотрела на данные.

Проблема была не в двадцати трёх записях, и не в четырёхстах одиннадцати, и даже не в экспоненте. Проблема была в том, чего не было. Не было механизма.

Лена знала про общие сны. Литература полна этим – от юнгианских архетипов до вполне уважаемых работ по кросс-культурной сомнологии. Люди видят похожие сны, потому что у них похожие мозги: одна и та же лимбическая система, одни и те же нейромедиаторы, одни и те же страхи – хищники, высота, социальное отторжение, – записанные в генетическую память за миллионы лет эволюции. Это объясняло «похожие». Это не объясняло «одинаковые».

Потому что «похожие» – это когда пятнадцать процентов людей видят сны о падении, но каждый падает по-своему: один – с моста, другой – со скалы, третий – с крыши пятиэтажки, в которой вырос. Общая тема, индивидуальная реализация. Мозг берёт архетипический страх и одевает его в личные декорации.

А здесь – белая равнина. Одна и та же. У японки и колумбийца. У финской школьницы и южноафриканского бухгалтера. Одинаковый горизонт. Одинаковое отсутствие звука. И одна и та же фигура – неопределённая, далёкая, но присутствующая, как якорная точка в пустом пространстве.

Никаких личных декораций. Никакой индивидуальной реализации. Как будто двадцать три человека – а теперь, может быть, четыреста с лишним – видели не свой сон, а чужой. Один на всех. Транслируемый. Общий экран, на который проецируется одна и та же картинка.

Лена допила чай. Поставила кружку. Кружка была белая, с логотипом проекта «Морфей» – крылатая фигура с закрытыми глазами, нарисованная дизайнером за три тысячи рублей и утверждённая комитетом из шести человек, заседавших полтора часа. Лена помнила заседание: сорок минут ушло на обсуждение того, должны ли у фигуры быть видны ступни. Решили – не должны. Сэкономили пятьсот рублей на доработке.

Она открыла необработанные данные – не обобщённые отчёты, а сырые записи полисомнографов. Двадцать три записи из сегодняшнего флага. Каждая – многоканальная: тридцать два электрода ЭЭГ, два канала электроокулограммы, один ЭМГ, пульсоксиметр, три оси акселерометра. Она загрузила их в визуализатор и наложила друг на друга, совместив по моменту начала REM-фазы.

Обычно при наложении двадцати трёх записей получается каша. Каждый мозг спит по-своему – свой ритм, своя амплитуда, свои фазовые переходы. Наложение – способ увидеть хаос, подтвердить индивидуальность, порадоваться сложности нервной системы и пойти заниматься статистическими методами, которые единственные способны извлечь сигнал из этого шума.

Лена наложила записи и увидела не кашу.

Она увидела совпадение.

Не полное – не до вольта и миллисекунды. Но структурное. Тета-ритм – 4—7 Гц – показывал одинаковую огибающую у всех двадцати трёх записей. Не «похожую» в статистическом смысле – одинаковую в топологическом: те же пики, те же впадины, та же последовательность фазовых сдвигов. Как двадцать три разных оркестра, играющих одну и ту же мелодию на разных инструментах: темп совпадает, структура совпадает, тембр – нет.

Лена смотрела на это и чувствовала, как чай холодеет в желудке. Или – как что-то внутри неё холодеет, и чай здесь ни при чём.

Одинаковые сны можно объяснить. Натянуто, неубедительно, но можно: культурный мем, латентный вирусный контент, совпадение. Одинаковую нейрофизиологию во время этих снов объяснить нельзя. Нейрофизиология – подпись. Её нельзя подделать, скопировать, внушить. Если двадцать три мозга в разных точках планеты генерируют одинаковый тета-паттерн – это не совпадение. Это сигнал.

Откуда?

Лена не знала. И это незнание – впервые за очень долгое время – не раздражало её, а пугало.

Без четверти полночь она спустилась к автомату. Не за кофе – за временем: ей нужно было выйти из лаборатории, чтобы вернуться в неё свежей. Привычка, наработанная годами: мозг, упёршийся в стену, нуждается не в усилии, а в перезагрузке. Перезагрузка – это коридор, лестница, гудение автомата, щелчок стаканчика, запах дешёвого кофе из машины, который пах не столько кофе, сколько обещанием кофе, данным и не сдержанным.

Николай Петрович спал за стойкой, газета лежала на груди, как одеяло. Лена прошла мимо, стараясь не стучать каблуками – бессмысленная вежливость, учитывая, что он просыпался только от слова «проверка».

Автомат стоял в тупике первого этажа, рядом с пожарным щитом и стендом «Охрана труда», на котором, среди прочих предписаний, висела инструкция по действиям при «обнаружении подозрительных предметов». Лена подумала, что подозрительный предмет – это, пожалуй, неплохое определение для того, что она нашла в данных. Инструкция рекомендовала «не трогать, оповестить, эвакуироваться». Лена не собиралась следовать ни одному из трёх пунктов.

Кофе был отвратительным. Она пила его мелкими глотками, стоя у окна, за которым лежал ночной Петербург – серый, сырой, с жёлтыми пятнами фонарей, расплывающимися в тумане. Июнь, белые ночи – но этой ночью небо было затянуто облаками, и вместо знаменитого петербургского полусвета был просто полумрак, неопределённый и унылый, как недопитый чай.

Она думала о Маше. О ре-минорном квартете Шуберта – «Смерть и девушка», вторая часть, та самая, где тема смерти ведёт диалог с темой юности, и юность проигрывает, но проигрывает красиво, с тем достоинством, которое бывает только в музыке и почти никогда в жизни. Маша играла на альте – втором голосе, не первом, – и Лена знала, что это было осознанным выбором дочери: второй голос сложнее, он должен поддерживать и вести одновременно, и Маша любила эту сложность, как Лена любила сложность нейронных осцилляций. Генетика или воспитание – вопрос, который Лена изучала профессионально и на который не могла ответить лично.

Она вернулась в лабораторию.

Кран капал.

Лена села за компьютер и сделала то, чего не делала раньше, потому что раньше не было причин: она расширила временной диапазон поиска. Не на недели – на месяцы. Не с начала текущего цикла данных – с начала проекта.

Семь лет. Двенадцать миллионов добровольцев. Петабайты. Алгоритму понадобилось сорок минут, и Лена провела их, подперев подбородок кулаком и слушая кран, – кап, кап, кап, – ритм, который не менялся, не ускорялся и не замедлялся, потому что он был функцией физики: давление воды, диаметр отверстия, вязкость, сила тяжести. Постоянная. Предсказуемая. В отличие от всего остального.

Алгоритм закончил. Лена посмотрела на результат.

Одинаковый сон о белой равнине присутствовал в данных проекта «Морфей» с самого начала. С первого года. С первых месяцев. Единичные случаи – один-два в квартал, – затерянные в петабайтах, невидимые для еженедельных отчётов, слишком редкие для статистической значимости. Пылинки в океане. Алгоритм кластеризации не обращал на них внимания, потому что Лена настроила пороги так, чтобы отсеивать единичные совпадения, – и это было правильно, и любой сомнолог поступил бы так же, и в этом не было ошибки, кроме одной: пылинки были не пылинками.

Они были началом кривой.

Лена выгрузила все совпадения – от первого, семь лет назад, до четырёхсот одиннадцати за последнюю неделю – и построила полный график. Кривая лежала почти на нуле шесть с половиной лет, потом начинала чуть заметно подниматься, потом – круче, потом – ещё круче, и в последние два месяца уходила вверх под углом, который не оставлял места для сомнений.

Классическая экспоненциальная кривая. Учебник, страница двадцать три, раздел «Примеры экспоненциального роста в природе».

Только в учебнике примеры были – бактерии, вирусы, атомные реакции. Не сны. Сны не растут экспоненциально. Сны – субъективный опыт, порождаемый изолированным мозгом в фазе быстрого сна. Каждый мозг – отдельный генератор. Между генераторами нет связи. Нет канала. Нет механизма, по которому сон одного человека мог бы перейти к другому.

Нет канала.

Или – канал есть, и мы его не видели. Семь лет не видели. Потому что не искали.

Лена сохранила данные. Скопировала на внешний диск – привычка, оставшаяся от аспирантуры, когда сервер факультета упал и она потеряла три месяца работы. Положила диск в ящик стола. Заперла ящик. Ключ – в карман.

Потом встала, подошла к окну, и долго стояла, глядя на набережную, на фонари, на чёрную воду Малой Невки, которая текла, как текла триста лет назад и будет течь ещё триста лет, не интересуясь ни кривыми, ни снами, ни экспонентами.

Кран капал.

Стакан наполнялся.

Лена достала телефон. Открыла сообщения. Набрала: «Маша, прости. Я приду на следующий концерт. Обещаю». Перечитала. Стёрла «обещаю». Написала: «Постараюсь». Перечитала снова. Стёрла «постараюсь».

Отправила: «Маша, прости. Я приду на следующий концерт».

Без обещаний. Маша просила – не обещай. Лена послушалась. Хотя бы в этом.

Ответ пришёл через минуту: «Ок». Одно слово, без точки, без эмодзи – семнадцатилетнее «ок», которое могло означать «я приняла твои извинения», или «мне всё равно», или «я устала злиться», или всё это сразу. Лена не умела расшифровывать «ок» дочери – и с горькой иронией подумала, что расшифровывает сны двенадцати миллионов незнакомцев успешнее, чем одно слово единственного родного человека.

Она выключила свет. Лаборатория погрузилась в полумрак: мониторы спали, индикаторы серверов мигали зелёным, и только экран её ноутбука ещё светился – график, последний открытый файл, кривая, уходящая вверх.