реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Биозонд (страница 5)

18

Лена закрыла крышку.

Кривая осталась – в темноте, в данных, в двенадцати миллионах спящих мозгов, разбросанных по планете.

Она поднималась.

Глава 2: Экспонента

За три дня кривая не стала вести себя приличнее.

Лена перестроила алгоритм дважды, ужесточив порог семантического сходства до 0.88, потом до 0.91 – параноидальный уровень, при котором кластер формировался только из практически идентичных описаний. Кривая присела, потеряв примерно треть точек, но сохранила форму. Экспонента оставалась экспонентой, как ни дави на параметры.

Утро понедельника. Лена приехала в лабораторию к семи, когда коридоры Института мозга человека ещё пахли хлоркой после уборщиц и единственным звуком был электрический гул трансформаторной подстанции за стеной, который она давно перестала замечать, как перестают замечать собственное дыхание. Кран капал – верный, как физическая постоянная. Стакан был пуст: Дима, уходя в пятницу, вылил воду в фикус. Фикус не выразил благодарности, но и не умер, что Лена считала достаточным проявлением жизненной силы.

Она загрузила свежие данные за выходные и почувствовала, как что-то внутри привычно сжалось – не от страха, от предвкушения, которое пугало больше страха, потому что предвкушение означало, что она хочет увидеть подтверждение.

За субботу и воскресенье – тысяча сто девяносто три новых совпадения.

Лена откинулась в кресле (шелест рецепта под петлёй подлокотника) и несколько секунд просто смотрела на число. Тысяча сто девяносто три. За два дня. Когда неделю назад за целую неделю было четыреста одиннадцать. Множитель ускорялся – кривая начинала загибаться круче, чем предсказывала экстраполяция. Или экстраполяция была неточной с самого начала, что было бы нормально для шести точек и ненормально для того ощущения в солнечном сплетении, которое настаивало, что с кривой всё правильно.

Она открыла визуализатор географического распределения – голографический глобус, один из немногих дорогих инструментов лаборатории, купленный на деньги европейского гранта и стоявший на отдельном столике, как музейный экспонат. Глобус представлял собой полупрозрачную сферу диаметром сорок сантиметров, внутри которой лазерные проекторы формировали трёхмерную карту Земли. Данные накладывались в виде светящихся точек, цвет и размер которых можно было кодировать произвольно.

Лена закодировала красным каждый мозг, в чьём отчёте за последний месяц присутствовал паттерн белой равнины.

Глобус зажёгся.

Точки были повсюду. Не равномерно – кластерами, сгущениями, как звёзды в спиральном рукаве галактики. Плотнее всего – в Восточной Азии: Япония, Южная Корея, прибрежный Китай. Густо – в Западной Европе: полоса от Лондона через Брюссель и Берлин до Варшавы. Отдельное пятно – восточное побережье Соединённых Штатов, другое – Сан-Паулу. Россия – рассеянная сыпь, с уплотнением вокруг Москвы и Петербурга. Африка и Центральная Азия – почти пусты, но не совсем: отдельные точки, как рассыпанные зёрна, вдоль побережий и в крупных городах.

Лена медленно повернула глобус. Точки мигали – каждая мигала с частотой, пропорциональной дате записи: старые – медленно, новые – быстро. Получилось нечто вроде анимации: сначала – редкие медленные вспышки, потом – всё чаще, всё быстрее, пока глобус не начал мерцать, как ёлочная гирлянда с коротким замыканием.

Она включила временну́ю шкалу и запустила перемотку.

Шесть недель назад – одна точка. Буэнос-Айрес. Старый портовый рабочий.

Пять недель назад – три точки. Буэнос-Айрес остаётся, добавляются Осака и Хельсинки.

Четыре недели – семь. Разброс увеличивается: Богота, Кейптаун, Рованиеми, Мумбаи.

Три недели – девятнадцать. Пятна начинают формироваться. Токио – три точки рядом, будто кто-то капнул красным на карту.

Две недели – пятьдесят три. Токийское пятно разрастается. Появляется Лондон, Берлин, Шанхай.

Неделя назад – четыреста одиннадцать. Кластеры видны невооружённым глазом. Восточная Азия полыхает.

Сегодня – тысячи. Глобус почти целиком красный в северном полушарии.

Лена остановила перемотку и долго смотрела на шар, медленно вращая его пальцем. Точки мерцали. Каждая – человек. Живой, спящий, видящий один и тот же сон. Тысячи людей на планете, которые ночью закрывают глаза и оказываются в одном и том же месте – белом, пустом, безмолвном, с фигурой на горизонте.

Она увеличила японский кластер. Точки легли плотно, и Лена заметила то, чего не ожидала увидеть: концентрация коррелировала не с численностью населения, а с плотностью цифровой инфраструктуры. Токио, Осака, Нагоя – мегаполисы с максимальным покрытием 5G, с максимальным проникновением смартфонов и социальных сетей. Сельские районы Хонсю – почти пусты.

Совпадение. Или нет.

Она записала гипотезу в блокнот – бумажный, не цифровой, привычка, оставшаяся от матери, которая говорила, что мысль, не записанная рукой, не принадлежит тебе по-настоящему: «Корреляция с цифровой связностью? Проверить: покрытие, среднее экранное время, плотность IoT-устройств».

Потом закрыла блокнот и положила его на стол – обложкой вниз, чтобы не видеть рисунок: зелёные стилизованные нейроны, подарок Маши на прошлый день рождения. Маша выбирала его полчаса в канцелярском магазине на Большом проспекте и сказала, вручая: «Тебе же нужно что-то для записей, которые поважнее меня». Лена тогда не нашлась что ответить, и Маша улыбнулась – не обиженно, а так, как улыбаются люди, привыкшие к определённому сорту одиночества.

Воспоминание пришло не потому, что Лена его позвала, – оно пришло само, как приходит запах из открытого окна, и так же внезапно заполнило комнату.

Январь, два года назад. Хоспис на окраине Петербурга – бывший санаторий для работников текстильной промышленности, перепрофилированный в начале двухтысячных, с длинными коридорами, пахнущими варёной капустой и хлорамином, с линолеумом, вспученным у батарей, и с окнами, за которыми был ровный, белый, безразличный снег.

Палата номер семь. Четыре кровати. У окна – Нина Павловна Сорокина, шестьдесят восемь лет, ранняя деменция с быстрым течением, прогноз – неопределённый, что на языке медицины означало «мы не знаем, сколько, но не долго».

Лена сидела на стуле у кровати. Стул был металлический, с дерматиновым сиденьем, которое скрипело при каждом движении – тонкий, жалобный звук, раздражавший Лену настолько, что она старалась не шевелиться.

Мать не узнала её.

Это случалось не впервые – уже третий или четвёртый визит – но каждый раз Лена не могла привыкнуть к тому мгновению, когда глаза матери скользили по её лицу, как по стене, как по предмету мебели, без задержки, без вспышки, без того крошечного расширения зрачков, которое нейробиология описывает как «реакцию узнавания» и которое занимает 170 миллисекунд – меньше, чем моргание, – но которое Лена отмечала инстинктивно, как лётчик отмечает горизонт.

Мать сидела в кровати, поправленная подушками – две за спиной, одна под правой рукой, так медсёстрам было удобнее, – и перебирала несуществующие бусы. Пальцы двигались с механической сосредоточенностью: большой и указательный правой руки захватывали воздух, нанизывали его на невидимую нить, отпускали, передвигались на сантиметр, захватывали снова. Движение повторялось каждые 2.3 секунды – Лена засекала однажды, и цифра осталась в памяти, как остаётся заноза: бессмысленная, острая, неизвлекаемая.

– Мама, – сказала Лена. – Это я. Лена.

Пальцы продолжали нанизывать воздух.

– Я принесла тебе апельсины. И шоколад – тот, горький, который ты любишь.

Пальцы. Воздух. Бусы, которых нет.

Лена положила пакет на тумбочку. Рядом стоял флакон – маленький, стеклянный, со стёршейся этикеткой, на которой можно было разобрать «…бристый ланд…» и часть рисунка: стилизованные колокольчики на зелёном фоне. «Серебристый ландыш» – советские духи, снятые с производства в конце восьмидесятых, которые мать покупала на барахолке на Удельной, перебирая флаконы с той же сосредоточенностью, с какой сейчас перебирала воздух. Медсестра – немолодая, полная, с усталыми добрыми глазами и бейджиком «Тамара» – сказала Лене при прошлом визите: «Я нашла у неё в тумбочке. Иногда наношу каплю на запястье – она успокаивается. Не знаю почему. Может, помнит».

Запах стоял в палате – слабый, почти выветрившийся, как эхо далёкого голоса. Ландыш. Не настоящий – синтетический, с нотой мыла, с той специфической сладостью советской парфюмерии, которая в детстве казалась Лене запахом безопасности, а сейчас – запахом потери.

Лена взяла мать за руку. Рука была тёплая, мягкая, с тонкой кожей, под которой видны вены – синеватые, хрупкие, как реки на старой карте. Мать не отняла руку и не сжала в ответ. Рука была – и всё.

– Мама. Я работаю над проектом. Данные сна. Двенадцать миллионов человек. Помнишь, я рассказывала? В прошлый раз. Или позапрошлый.

Мать молчала. Пальцы левой руки продолжали перебирать бусы. Правая – лежала в ладони Лены, неподвижная, как предмет.

Лена говорила – потому что молчать было невыносимо. Говорила о проекте, о данных, об алгоритмах – тем языком, которым привыкла говорить, точным и техническим, потому что другого у неё не было, а тот, который был нужен – мягкий, тёплый, матери-к-дочери, дочери-к-матери, – она где-то потеряла, может быть, в аспирантуре, может быть, раньше, когда мать начала забывать слова и Лена стала переводить свой страх в формулы. Горе – в диссертацию. Одиночество – в гранты.