Эдуард Сероусов – Биозонд (страница 13)
Коридор крыла E. Ковролин, поглощающий шаги. Окна – от пола, за ними – вечерний свет, платаны, озеро. Лена шла к лифту, и усталость навалилась сразу – та особая усталость, которая приходит после длительного напряжения, когда тело, отпущенное с привязи, вспоминает, что не спало полтора суток и что кофе – не еда.
Она думала о Петербурге. О лаборатории. О кране, который капает. О Маше и позавчерашних сырниках. О том, что нужно позвонить дочери. О том, что нужно купить батарейку для дверного звонка. О том, что нужно полить фикус – или попросить Диму, потому что фикус без полива протянет три дня, а она не знает, когда вернётся.
Она думала обо всём этом – мелком, бытовом, раздражающе-нормальном – потому что мелочи были якорем, удерживающим её в мире, который только что изменился в комнате без окон перед семнадцатью людьми, ни один из которых не спросил единственного важного вопроса: что это значит?
Шаги за спиной. Лена не обернулась – в этом здании все куда-то шли. Шаги приблизились – неровные, с лёгким ритмическим стуком, как будто одна нога ступала тяжелее другой.
– Елена Дмитриевна.
Голос – знакомый. Настолько знакомый, что Лена остановилась прежде, чем мозг обработал звук и выдал имя. Тело узнало раньше: мышцы спины напряглись, пальцы сжали ремень сумки, дыхание задержалось на полувдохе. Реакция, записанная не в неокортексе – в лимбической системе. В том месте, где хранятся люди, которых ты любил.
Она обернулась.
Он стоял в трёх метрах от неё. Марк Давыдов. Пятьдесят восемь лет – или шестьдесят? Она не знала, сколько ему сейчас, потому что последний раз видела его десять лет назад, когда ему было сорок восемь, и он был широкоплечим, загорелым, с густыми тёмными волосами и привычкой курить «Gitanes» без фильтра, зажимая сигарету между указательным и средним пальцем, как держат мел у доски.
Сейчас – худой. Не стройный – худой, с той худобой, которая бывает от болезни или от работы, съедающей тело, как огонь съедает бумагу: быстро, изнутри, не оставляя пепла. Волосы – седые, короче, чем раньше. Лицо – то же, но заострённое, с впалыми щеками и глазами, которые казались крупнее из-за худобы. Трость – тёмное дерево, серебряный набалдашник – в правой руке, не для красоты: он опирался на неё, перенося вес с правой ноги, как человек, у которого болит бедро или колено.
Он был одет в тёмно-серый костюм – неброский, хорошо сшитый, из тех, которые не покупают в магазине, а заказывают у портного, и Лена подумала, что десять лет назад он носил мятые рубашки и джинсы с пятнами от кофе и вряд ли знал, как выглядит портной изнутри.
Он изменился. И – не изменился. Глаза были те же: тёмные, с искрой, которая могла быть иронией, а могла быть чем-то более опасным – умом, работающим быстрее, чем он показывает.
– Здравствуй, Лена, – сказал он. – Нам нужно поговорить. Давно.
Его голос – она помнила этот голос, баритон с лёгкой хрипотцой, голос, который читал лекции по нейрофизиологии сознания в аудитории 401 СПбГУ и заставлял двести студентов забывать о телефонах, – его голос был тем же. Чуть тише. Чуть ниже. С паузами, которых раньше не было – как будто он экономил дыхание.
Лена стояла в коридоре Дворца Наций, в трёх метрах от человека, который был её научным руководителем, её наставником, ближайшим к отцовской фигуре человеком в её жизни, – и который десять лет назад исчез. Не умер, не уехал, не поссорился – исчез. Телефон отключён. Почта не отвечает. Кафедра: «Марк Аркадьевич взял бессрочный отпуск». Коллеги: «Не знаем». Лена искала – три месяца, письма, звонки, запросы – потом перестала, потому что человек, который хочет, чтобы его нашли, не исчезает так.
Десять лет. И вот он стоит в коридоре, с тростью, в хорошем костюме, и говорит «давно» – как будто речь о приятельском обеде, который давно пора запланировать.
– Марк, – сказала она.
Одно слово. Без интонации. Как Маша – «мам» – по телефону, когда знала, что мать не пришла на концерт. Констатация факта. Констатация присутствия.
Он смотрел на неё. Она видела, как дрогнула его рука на набалдашнике трости – мелкое, почти незаметное движение, контролируемое и не до конца.
– Ты хорошо выступила, – сказал он. – Я слушал. Не из зала – из другой комнаты. У меня… свой доступ.
– Ты был здесь? Всё время?
– Я здесь давно, Лена. – Он улыбнулся – краем рта, одной стороной лица, как улыбался всегда, когда говорил вещи, которые были одновременно правдой и уклонением от правды. – Дольше, чем ты думаешь. Но об этом – не здесь.
– Где?
– Где угодно, где нет камер и микрофонов. В этом здании таких мест ровно три: мужской туалет на четвёртом этаже, потому что его забыли поставить на ремонт; курилка во дворе, потому что швейцарцы не ожидают, что кто-то ещё курит; и мой номер в «Бо-Риваж» – потому что я его проверил лично. Выбирай.
Лена не улыбнулась. Ирония Марка – старый инструмент, знакомый, калиброванный, – не попала туда, куда целилась. Слишком много лет между.
– Ты исчез, – сказала она. – Ты просто исчез. Без предупреждения. Без слова.
Его лицо изменилось – не сильно, но Лена знала этот сдвиг: ирония ушла, как вода из стакана, и осталось нечто, что он обычно прятал. Не вина – сложнее. Понимание, что вина уместна, и одновременно – уверенность, что решение было правильным.
– Мне пришлось.
– Ты мог сказать.
– Нет. Не мог. – Пауза. Он опёрся на трость чуть сильнее, переместив вес. – Лена. Я объясню. Всё. Не всё – многое. Больше, чем ты хочешь услышать. Но не в коридоре. И не сегодня, если ты не готова. Ты не спала полтора суток – я вижу по тому, как ты держишь голову, слишком ровно, значит, компенсируешь.
Он был прав. Она держала голову ровно именно поэтому – и то, что он заметил, было одновременно трогательным и невыносимым, потому что замечать её было его привычкой, старой, как университет, и эта привычка означала, что он не переставал быть тем, кем был, – даже исчезнув.
– Завтра, – сказала Лена. – Курилка.
Марк кивнул. Повернулся – медленно, опираясь на трость, – и пошёл по коридору. Шаги – неровные, стук дерева по ковролину через раз.
Она смотрела ему в спину и думала – нет, не думала, чувствовала, что-то, для чего не было формулы: смесь ярости и облегчения, горечи и тепла, обиды и той нелогичной, иррациональной, нейробиологически объяснимой радости, которая возникает, когда видишь живым человека, которого давно похоронил.
Он дошёл до угла. Обернулся.
– Лена. Твоя экспонента – правильная. Но ты видишь только верхушку. Под ней – такое, от чего… – Он замолчал. Потом: – Впрочем, это завтра.
Он ушёл за угол. Стук трости стих.
Лена стояла в коридоре Дворца Наций, одна, с пустой сумкой и полной головой, и за окном тонул в закате Женевский залив, и платаны стояли неподвижно, и где-то в Петербурге капал кран, и где-то в Токио двенадцать миллионов человек ложились спать, и часть из них – сегодня ночью – увидит белую равнину, и фигуру на горизонте, и фигура будет ближе, чем вчера.
Глава 5: Мост
Курилка оказалась скамейкой у стены во внутреннем дворе – каменная, с чугунными подлокотниками, под платаном, чьи ветви создавали тень, похожую на кружево. Рядом – урна, полная окурков, что говорило о том, что швейцарцы всё-таки курили, вопреки убеждению Марка, или что курили все остальные, прибывавшие в Женеву для решения мировых проблем и нуждавшиеся в никотине пропорционально масштабу проблем.
Лена пришла в девять. Утро было ясным – июльская Женева, двадцать шесть градусов, лёгкий ветер с озера, запах нагретого камня и кондиционерного конденсата, стекавшего по стене здания мелкой струйкой. За оградой двора – парк, за парком – город, за городом – Альпы, видимые сквозь лёгкую дымку как синяя неровная линия, отделяющая землю от неба. Всё было залито тем особым утренним светом, который бывает у озёр и который делает предметы одновременно чёткими и нереальными, как декорации, освещённые слишком хорошим прожектором.
Она спала четыре часа – мало, но достаточно, чтобы перестать компенсировать усталость осанкой. Приняла душ. Выпила два эспрессо в гостиничном буфете – лучше, чем автомат в ООН, но планка была невысока. Перечитала вчерашние заметки в блокноте. Позвонила Диме: новых данных – ещё четыре тысячи совпадений за ночь, кривая не сбавляет. Написала Маше: «Как сырники?» Маша ответила: «Выжила. Еле». Потом – через минуту: «Шучу. Нормальные были. Когда вернёшься?» Лена: «Не знаю. Скоро». Маша: «Ок».
Марк появился в девять двенадцать – опоздание, которое раньше было бы ему несвойственно (он ненавидел опаздывающих с той особенной ненавистью, которую питают люди, ценящие своё время выше чужого), но которое сейчас Лена списала на трость и неровную походку. Он шёл от бокового входа, медленно, опираясь на палку, и нёс в свободной руке два бумажных стакана с кофе.
– Принёс из «Бо-Ривожа», – сказал он, протягивая ей один. – Их кофе стоит одиннадцать франков за чашку и стоит каждого сантима. В отличие от той дряни, которую ты пила вчера у автомата.
– Ты видел?
– Камеры. – Он сел на скамейку, поставил трость между коленями, отпил из стакана. – И удар по корпусу – СПбГУ, верхний левый угол, угол атаки сорок пять градусов. Я узнал бы тебя только по этому жесту.
Лена села рядом. Не близко – расстояние вытянутой руки, достаточное, чтобы обозначить дистанцию. Кофе был горячий, с плотной пенкой, с запахом, который был одновременно утешительным и раздражающим – утешительным, потому что хороший кофе утешает, и раздражающим, потому что утешение исходило от человека, который десять лет назад выбрал исчезнуть.