Эдит Уортон – Сильнейшая склонность (страница 4)
Мой бедный друг, начинаете ли вы понимать? Мне необходимо было узнать, что подумает обо мне другой мужчина. Не судите меня слишком строго! Сначала выслушайте, взвесьте все. Когда я встретила Винсента Рендла, я была молодой женщиной, рано вышедшей замуж и ведшей самую тихую жизнь; у меня не было никакого опыта. С первой минуты нашего знакомства и до дня его смерти я ни разу не взглянула на другого мужчину и не замечала, смотрит ли кто-нибудь на меня. Когда он умер пять лет назад, я разбиралась в силе своей женской власти не больше младенца. Неужели было слишком поздно выяснить это? Неужели мне так и не суждено было узнать,
Простите меня… Простите. Вы так молоды; очень скоро все это станет для вас лишь мимолетным эпизодом, простым «жизненным материалом»! И к тому же все было далеко не так расчетливо и хладнокровно, как может показаться из этих путаных строк. Я не выстраивала плана, как книжная интриганка. Жизнь куда сложнее любых ее описаний. Вы понравились мне с самого начала — меня потянуло к вам (вы не могли этого не заметить), мне хотелось вам нравиться; это не было чистым психологическим опытом. И все же в некотором смысле это было и им — признаюсь честно. Мне нужен был ответ на тот мучительный вопрос; этого призрака необходимо было изгнать.
Поначалу я боялась — о, как же я боялась! — что я дорога вам лишь как Сильвия, что вы полюбили меня только потому, что меня, как вы думали, любил Рендл. Мне начало казаться, что от этой участи мне не уйти.
Как я была счастлива, когда обнаружила, что вы ревнуете меня к прошлому, что вы буквально ненавидите Рендла! Мое сердце забилось по-девичьи, когда вы сказали, что поедете за мной в Венецию.
После нашего расставания на Вилле д’Эсте прежние сомнения нахлынули с новой силой. Что я знала о ваших чувствах? Способны ли вы были разобраться в них сами? Не состояли ли они на две трети из тщеславия и любопытства, а на одну треть — из литературной сентиментальности? Вы вполне могли вообразить, будто любите Мэри Энертон, будучи на самом деле влюблены в Сильвию — сердце такое лицемерное создание! Или вы могли оказаться более расчетливым, чем мне представлялось. Возможно, это вы тешили
Когда вы приехали в Венецию и мы встретились — помните ли вы музыку на лагуне в тот вечер, доносившуюся к моему балкону? — я так боялась, что вы заговорите о книге; ведь книга служила вашим благовидным предлогом для приезда. Вы ни разу о ней не обмолвились, и я вскоре поняла: единственное, чего вы страшились, — это что
Я перечитала свое письмо — и теперь жалею, что не сказала все это лично. Тогда я могла бы нащупывать дорогу, глядя на ваше лицо и проверяя, понимаете ли вы меня. Но нет: я не могла вернуться в Венецию; и я не могла сказать вам это (хоть и пыталась), пока мы были вместе. Я не могла испортить тот месяц — мой единственный месяц. Было так отрадно хоть раз в жизни отдохнуть от литературы…
Сначала вы рассердитесь на меня — но, увы, ненадолго. То, что я совершила, было бы жестокостью, будь я моложе; теперь же этот опыт ранит лишь меня одну. И ранит невыносимо больно (быть может, столь же больно, как вы в первом гневе пожелали бы мне), потому что он впервые открыл мне все то, чего я была лишена…
Поездка
Лежа на своей полке и глядя на тени под потолком, она чувствовала, как стук колес отдается в мозгу, загоняя ее все глубже в круги мучительной бессонной ясности. Спальный вагон погрузился в ночную тишину. Сквозь мокрое оконное стекло мелькали внезапные огни и длинные полосы несущейся тьмы. Время от времени она поворачивала голову и сквозь просвет в занавесках смотрела на шторки своего мужа через проход…
Она с тревогой думала, не нужно ли ему чего-нибудь и услышит ли она, если он позовет. За последние месяцы его голос совсем ослаб, и он сердился, когда она не слышала. Эта раздражительность, эта растущая ребяческая капризность словно выражали их постепенное отдаление друг от друга. Подобно двум лицам, глядящим сквозь толщу стекла, они находились рядом, почти касаясь друг друга, но не могли ни слышать, ни чувствовать взаимного тепла: внутренняя связь между ними оборвалась. Она, по крайней мере, остро ощущала эту разделяющую стену, и порою ей казалось, что тот же холод сквозит во взгляде, которым он восполнял слабеющие слова. Вина, несомненно, лежала на ней. Она обладала слишком несокрушимым здоровьем, чтобы понять прихотливые тонкости болезни. В ее укоризненной нежности сквозило ощущение его неразумности; у нее было смутное чувство, будто в его беспомощной тирании крылся какой-то умысел. Внезапность перемены застала ее врасплох. Еще год назад их сердца бились в одном полнокровном ритме, оба с одинаковой щедростью верили в неиссякаемое будущее. Теперь их силы больше не шли в ногу: ее энергия по-прежнему рвалась вперед, осваивая неизведанные просторы надежд и планов, тогда как его силы угасали, тщетно пытаясь угнаться за ней.
Выходя замуж, она надеялась наверстать столь многое: прежние ее дни были столь же унылы и пусты, как побеленный класс, где она вдалбливала сухие факты в головы упрямых школьников. Его появление нарушило дремотный застой обстоятельств, раздвинув горизонт настоящего до предела самых смелых надежд. Но постепенно этот горизонт сужался. Жизнь затаила на нее обиду: расправить крылья ей так и не было суждено.
Поначалу доктора говорили, что шесть недель мягкого климата поставят его на ноги; но когда он вернулся, выяснилось, что это предписание, разумеется, подразумевало и зиму в сухом краю. Они отказались от своего хорошенького домика, сдали на склад свадебные подарки и новую мебель и уехали в Колорадо. Она возненавидела эти места с первого же дня. Там ее никто не знал и никому не было до нее дела; некому было подивиться ее удачной партии или позавидовать новым нарядам и визитным карточкам, к которым она сама еще не успела привыкнуть. А ему становилось все хуже. Она оказалась лицом к лицу с трудностями, слишком ускользающими, чтобы с ними можно было справиться при ее прямолинейном характере. Она по-прежнему любила его, конечно; но он постепенно, неуловимо переставал быть собой. Тот человек, за которого она выходила, был сильным, деятельным, мягко властным — из тех мужчин, чье призвание расчищать путь сквозь житейские преграды; теперь же защитницей стала она, а его приходилось оберегать от любых забот и вовремя поить каплями или мясным соком, даже если рушится небо. Рутина ухода за больным сбивала ее с толку; эти пунктуальные приемы лекарств казались столь же бессмысленными, как непонятные религиозные обряды.
Бывали, правда, минуты, когда теплые приливы жалости смывали ее невольную досаду на его недуг, когда она вновь узнавала его прежнего по глазам, нащупывавшим ее взгляд сквозь плотную пелену немощи. Но такие мгновения случались все реже. Порой он пугал ее: осунувшееся, лишенное выражения лицо казалось чужим, голос звучал глухо и сипло, а улыбка тонких губ походила на простую судорогу. Рука ее невольно избегала его влажной, мягкой кожи, утратившей привычную шероховатость здоровья; она ловила себя на том, что украдкой разглядывает его, словно диковинного зверя. Страшно было сознавать, что это и есть ее любимый человек; бывали часы, когда признание ему во всех ее терзаниях казалось единственным спасением от ужаса. Но обычно она судила себя мягче, думая, что просто слишком долго оставалась с ним наедине и что дома, в окружении своей крепкой и жизнерадостной семьи, все будет иначе. Как она ликовала, когда доктора наконец разрешили ему вернуться домой! Она понимала, конечно, что означает этот вердикт; они оба понимали. Это означало, что он умирает; но они рядили правду в обнадеживающие эвфемизмы, и порой, в радостной суматохе сборов, она и впрямь забывала об истинной цели их пути, с жаром начиная строить планы на будущий год.
Наконец настал день отъезда. Она панически боялась, что они так и не уедут; что в последнюю минуту он подведет ее, что врачи припрятали какое-нибудь привычное коварство; но обошлось. Они доехали до вокзала, его усадили на место, укутали колени пледом, подложили под спину подушку, и она высунулась из окна, махая на прощание знакомым, которых на самом деле так и не полюбила.
Первые сутки прошли благополучно. Он немного оживился, с любопытством смотрел в окно и наблюдал за нравами вагона. На второй день он стал уставать и раздражаться от бесстрастного взгляда веснушчатой девочки с комочком жевательной резинки. Ей пришлось объяснить матери ребенка, что муж слишком болен и его нельзя тревожить; в ответ дама надулась от обиды, явно поддержанная материнским сочувствием всего вагона…
В ту ночь он спал плохо, а на следующее утро его температура испугала ее: она поняла, что ему хуже. День тянулся медленно, перемежаясь мелкими дорожными досадами. Глядя на его осунувшееся лицо, она по вздрагиванию его черт угадывала каждый толчок и стук поезда, пока ее собственное тело не начинало вибрировать от сочувственной усталости. Ей казалось, что окружающие тоже не спускают с него глаз, и она беспокойно металась между ним и этой цепочкой вопрошающих взглядов. Веснушчатая девчонка кружила вокруг, точно муха; ни конфеты, ни книжки с картинками не могли прогнать ее: она закручивала одну ногу за другую и невозмутимо таращилась на него. Проходивший мимо проводник задерживался с невнятными предложениями помощи — вероятно, по наущению сердобольных пассажиров, преисполненных чувства, что «надо же что-то предпринять»; а некий нервный господин в дорожной шапочке вслух выражал беспокойство за здоровье своей супруги.