Эдит Уортон – Сильнейшая склонность (страница 3)
Если бы вы знали, какое это облегчение — открыть наконец кому-то правду! Вы проявите терпение, вы позволите мне причинить вам боль! Я уже никогда не буду так одинока, раз теперь хоть кто-то обо всем знает.
Позвольте мне начать с самого начала. Когда я впервые встретила Винсента Рендла, мне не исполнилось и двадцати пяти. Это было двадцать лет назад. С той поры и до самой его смерти, пять лет назад, мы были близкими друзьями. Он отдал мне пятнадцать лет — пожалуй, лучшие пятнадцать лет своей жизни. Свет, как вам известно, считает, что свои величайшие поэмы он создал именно в эти годы; принято думать, что я «вдохновляла» его, и в каком-то смысле так оно и было. С самого начала между нами возникло почти совершенное интеллектуальное согласие; мой ум казался ему (как мне представляется) превосходно настроенным инструментом, на котором он никогда не уставал играть. Кто-то передал мне его слова о том, что я «всегда все понимаю»; это единственная похвала, которую я когда-либо от него слышала. Я даже не знаю, находил ли он меня хорошенькой, хотя вряд ли моя внешность была ему неприятна, ведь он терпеть не мог уродливых людей. Как бы то ни было, он привык проводить со мной все больше времени. Ему нравился наш дом, наши порядки ему подходили. Он был нервным, раздражительным; люди утомляли его, и все же одиночества он не выносил. У нас он находил прибежище. Когда мы путешествовали, он ехал с нами; зимой снимал жилье по соседству с нами в Риме. В Англии или на континенте он неизменно проводил с нами добрую часть года. В мелочах я могла быть ему полезной; он стал зависим от меня. В разлуке он писал мне беспрестанно — ему хотелось делиться со мной всем, что он делал и о чем думал; он сгорал от нетерпения узнать мое мнение о каждой новой прочитанной им книге; я была частью его духовной жизни. Беда заключалась в том, что мне хотелось быть чем-то большим. Я была молодой женщиной и любила его — не потому, что он был Винсентом Рендлом, а просто потому, что он был собой!
Пошли, разумеется, сплетни: я стала «миссис Энертон Винсента Рендла»; когда появились «Сонеты к Сильвии», все зашептались, что Сильвия — это я. Куда бы он ни шел, приглашали и меня; люди заискивали передо мной в надежде познакомиться с ним; в Лондоне дверной колокольчик не смолкал ни на минуту. Пожилые аристократки, тщеславные хозяйки салонов, влюбленные девицы и начинающие писатели осыпали меня знаками внимания. Я упивалась этим успехом, зная, что за ним стоит: все они верили, будто Рендл в меня влюблен! Знаете, порой они чуть ли не убеждали в этом и меня саму. О, каких только глупостей я себе не напридумывала! Вы не представляете, какие оправдания изобретает женщина для мужчины, который не говорит ей о любви, — жалкие доводы, несостоятельность которых она мгновенно раскусила бы, прибегни к ним любая другая! Но все это время в глубине души я знала: ему нет до меня дела. Я знала бы это, даже признавайся он мне в любви каждый божий день. Я не могла понять, знает ли он, о чем судачат за нашей спиной: он так мало слушал чужие пересуды, а услышав, беспокоился еще меньше. Со мной он всегда был предельно честен и прям; он относился ко мне так, как мужчина относится к мужчине; и все же порой мне казалось, что он
Но как же письма? Ах, эти письма! Что ж, признаюсь начистоту. Вы замечали пропуски в письмах — как раз в тех местах, где тон, казалось бы, вот-вот станет теплее? Критики, как вы помните, расхваливали издателя за похвальную деликатность и тонкий вкус (столь редкие в наши дни!), проявившиеся в изъятии из переписки всех личных намеков, всех тех
Только женщина способна понять, через что мне пришлось пройти за те годы: приступы бунта, когда мне казалось, что я должна порвать со всем этим, бросить ему правду в лицо и больше никогда его не видеть; неизбежный откат назад, когда мысль о невозможности видеть его казалась единственной невыносимой вещью на свете, и я замирала от страха, как бы неосторожный взгляд или слово не нарушили хрупкое равновесие нашей дружбы; глупые дни, когда я тешила себя иллюзией, будто он
И все это время он был таким верным другом! Он обладал гением дружбы и без остатка расточал его мне. Да, вы были правы, сказав, что мне досталось больше, чем любой другой женщине.
Не думайте, однако, будто он держался за мою юбку. Он приходил и уходил, когда вздумается, и столь же вольны были его увлечения. Была однажды девица (я рассказываю вам все без утайки), прелестное создание, находившее его стихи «глубокими» и подарившее ему на день рождения «Люсиль». Одно лето он следовал за ней в Швейцарию и, пока увивался вокруг нее (слишком демонстративно, как мне всегда казалось, для Великого Человека), писал
После смерти мужа — я излагаю вещи без прикрас, как видите, — ко мне вновь вернулась надежда. Я убеждала себя, будто он молчал лишь из любви ко мне, надеясь однажды сделать меня своей женой и желая оградить от пересудов. Вздор! В глубине души я отлично понимала: мой единственный шанс — сила привычки. Он привык ко мне, был уже не молод, страшился новых людей и незнакомой обстановки;
Не думаю, чтобы эта мысль вообще приходила ему в голову. Он прислал мне то, что называют «прекрасным письмом»; он был добр, внимателен, проявил пристойное сочувствие; а спустя несколько недель вернулся к своему старому обыкновению заходить каждый день после полудня, и наши нескончаемые беседы возобновились с того самого места, на котором прервались. Позже до меня дошли слухи, будто люди восхищались моим «безупречным вкусом», из-за которого я не стала выходить за него замуж.
Так мы перебивались еще пять лет. Пожалуй, это были лучшие годы, ибо я перестала надеяться. А потом он умер.
После его кончины — поразительное дело — передо мной возник некий призрак любви. Во всех книгах и статьях о нем, во всех рецензиях на «Жизнь» содержались деликатные намеки на Сильвию. Я вновь сделалась той самой миссис Энертон былых славных дней. Сентиментальные барышни и славные юноши вроде вас заливались краской, когда кто-то шептал: «Вы сейчас говорили с Сильвией». Глупцы выпрашивали автографы, издатели осаждали просьбами написать воспоминания, критики советовались о разночтениях сомнительных строк. И я понимала, что для всех них я — женщина, которую любил Винсент Рендл.
Потом угасло и это пламя, и я осталась наедине со своим прошлым. Одна — совершенно одна; ведь на самом деле он никогда не был со мной. Духовный союз теперь ничего не значил. Это было соприкосновение душ, но никогда — сплетение рук, и у меня не осталось ни единой памятной мелочи, которая напоминала бы о нем.
И тогда настала полярная зима. Я забилась в себя, точно в снежную хижину. Я ненавидела свое одиночество и все же страшилась каждого, кто мог его нарушить. Это состояние, разумеется, прошло, как и остальные. Я вернулась к жизни, стала читать газеты и придирчиво выбирать фасоны платьев. Но один вопрос не давал мне покоя, преследуя день и ночь. Почему он никогда не любил меня? Почему я была для него столь многим — и ничем сверх того? Неужели я была так дурна собой, так безнадежно лишена женской притягательности, что мужчина, дороживший мной как товарищем по мысли, не мог полюбить меня как женщину? Не передать, как извел меня этот вопрос. Он превратился в наваждение.