Джули Дювер – Шёпот, вплетенный в косу (страница 3)
Густая навалившаяся тишина наполнила пустой бар тёмным, неподвижным воздухом.
Даринка одним глазком окинула зал. Бокалы натерты и тускло мерцают на стойке бара. Стулья на местах.
– Проверить и бежать, – пронеслось в голове, но ноги словно вросли в линолеум.
Под тусклым светом абажура тени в углах опустевшего бара ломались и пугали. В воздухе витал запах леса. Даринка замерла, пытаясь разобрать нотки чабреца. Неожиданно ощутила, как холодок пробежал по коже, будто ледяная волна сквозняка, стелющаяся по полу. Мороз обвил щиколотки, впился в кожу тонкими иглами. Носом втянула резкий запах. Он заглушил амбре табака и пива. Дух мокрого меха с прелыми листьями и тёплой медной кровью.
Даринку бросило в дрожь. Инстинкт кричал бежать, но любопытство, чёртово, гипнотическое, повернуло голову к дальнему углу, заваленному пустыми ящиками.
Там, в глубокой тени, воздух колыхался густой, плотный, живой. Тени струились по стене, густые и тягучие, как патока, медленно отрываясь от поверхности и превращаясь в клубящийся туман. Тот сгущался, образуя неясные очертания сгорбленного человека или сломанной, скрюченной ветви. А в верхней части распахнулись две щелки глаз. На нее смотрел древний, бесчеловечный, полный тихого, ненасытного голода взгляд. Непривычно большие глаза горели огнем. Языки пламени, извиваясь, кружили в таинственном древнем танце.
Она отшатнулась, спина ударилась о край стойки. Тьма в углу дрогнула и хлынула навстречу, струясь по полу, обтекая ножки стульев. Ее чёрный, вязкий поток втягивал скудный свет. Холод нарастал, выжимая воздух из лёгких. Она хотела сделать шаг, но ноги не слушались, будто вмёрзли в пол. Взор незнакомца парализовал волю, сковал тело. Туман налетел. Он коснулся сначала ботинок, и леденящий укус пронзил кожу, мышцы, достиг кости. Она вскрикнула, но звук захрипел в горле и оборвался. Чёрные, невесомые щупальца обвили лодыжки, поползли выше, под юбку. Они впивались в поры, втягивались под кожу. Онемение, тяжёлое и неумолимое, поднималось по ногам, парализуя. Внутри, в районе солнечного сплетения, скреблась чужая, холодная воля. Тени бродили в ней, как голодные звери в пустом доме, пробуя на вкус страх, поглощая плоть. Впитывал и растворял сознание. Через широко распахнутые глаза чужая воля проникала всё глубже и глубже. Подчиняла. Нега потекла по телу, мышцы расслабились, позволяя гостю блуждать дальше.
В голове, прямо в сознании, ясно и отчётливо прозвучало:
– Ты вкусно пахнешь дома. Я и забыл, как любит мама.
Голос был шелестящим, множественным, ползучим. От него заныли зубы.
Беззвучная и слепая паника разрывала грудь.
Даринка схватилась за спинку стула. Из всех сил сжала зубы, выталкивая из себя бесцеремонного гостя. Костяшки пальцев побелели, кровь тоненькой струйкой потекла из прокушенной губы. Туман отступил. И в этот миг на парализованном ужасом теле вспыхнул жар от бабушкиного кристалла. Как хорошо, что ба отказалась выпускать из дому без него.
Дикий хохот резанул ухо. И темень с новым напором устремилась к ней.
– Тебе со мной не совладать, – низкий с хрипотцой голос гипнотизировал, замораживал.
Колени предательски подогнулись, и она осела на пол. Губы, почти не слушаясь, зашевелились сами. Шёпот, сдавленный, рваный, пополз наружу:
От огня и воды,
От тени ночной,
От звериной хворобы
Даринка выталкивала слова из себя, как яд. С каждым слогом в груди вспыхивало ответное жжение. Бабин кристалл! Он отозвался, его тепло нарастало, будто внутри разлили раскалённое серебро.
Туман, обвивший ноги, вздрогнул. Раздалось отвратительное шипение, будто на горячую сковороду плеснули ледяной водой. Чёрные щупальца дёрнулись, спешно сползли, оставляя на коже странную, пугающую пустоту.
– Сильнее, чем пахнешь. Мы ещё встретимся. Ты уже моя, – донеслось удаляющимся эхом.
Глаза померкли. Тьма сжалась в тугой, клубящийся ком и резко рванула к стене, вливаясь в самую густую тень под потолком, растворяясь в ней.
Давление спало. Даринка рухнула на колени, давясь рыданиями. Спёртый воздух опять пах пивом и пылью.
– Привиделось. Наверняка привиделось, – бессмысленно твердил разум, но прокушенная губа ныла, зная правду. Даринка дрожащей рукой провела по голым ногам.
На икрах и лодыжках, там, где обвивала тьма, остались отпечатки. Кожа стала мертвенно-бледной и холодной на ощупь. Отметины едва уловимо вибрировали. Тихо. Выжидающе.
Поднявшись на ватных ногах, она сжала в ладони кристалл. Он оказался тёплым, почти горячим. В его глубине сияли искры. Она сунула его под блузку, не в силах смотреть. Бабушкина правда висела на шее.
Один взгляд на пустой и безликий угол заставил бегом кинуться к выходу. Одна мысль, ясная и отточенная, как лезвие, вибрировала сильнее всех:
– Домой. К Миле. Ничего этого нет. Это всё ложь.
Но холодок под кожей на ногах тихо ныл, напоминая:
– Может. Уже есть.
Дарина лежала в темноте и прислушивалась к тихому посапыванию Милы за стенкой. Жжение и чужая пульсация в ноге перекликались с биением её сердца. За окном шумел протяжный, тоскливый ветер, и его звук распечатал старые, стёртые временем детские страхи.
Она снова маленькая девочка. Сидит на большой табуретке и смотрится в холодное зеркало.
Бабушка стояла сзади. Её крепкие пальцы быстрыми рывками расчёсывали длинные, до попы волосы, выдирая колтуны. Она пахла валерьянкой и усталостью. Потом начала плести косы, туго затягивая волосы, отчего кожа на лбу и висках натягивалась, не давая моргнуть. Каждый заворот, каждое подтягивание тянуло голову острой, точечной болью. Даринка видела в зеркале заплаканное лицо с губами, поджатыми от обиды. Солёные и горячие слезы стекали к уголкам губ, и она их слизывала, ненавидя этот вкус беспомощности.
На краешке кровати сидела мама с такими же тугими косами. Её взгляд следил, как удлинялись белесые косы на голове Даринки. Напряжение выпрямило ее в струнку, ещё немного, и не выдержит, сломается, согнется, сгорбится, как бабушка.
– Мааам, больно, – хныкала маленькая Даринка. – Можно я коротко подстригусь?
Мама всегда вздрагивала, будто её кликали из самого зачарованного леса. Она подходила, целовала холодными губами. А потом вытирала мою мокрую, солёную щеку.
– Терпи, солнышко. Ты уже большая. Надо.
А по вечерам, когда ее укладывали спать, из кухни доносился шёпот. Дарина прижималась к стенке и замирала, слушая. Мама сдавленным, почти беззвучным шёпотом просила бабушку:
– Мама, хватит. Я больше не могу. Почему нельзя всё это бросить? Просто жить?
Ответом всегда кричала тишина. И сквозь тихие рыдания просачивался бабушкин вздох, глубокий и безнадежный. В её голосе странно сочетались стальная твёрдость и бесконечная нежность:
– Доченька. В молодости думала, самое тяжёлое – косы носить. Эти проклятые косы, что голову оттягивают. Потом решила, самое тяжёлое – долг блюсти, каждую минуту чувствовать его тяжесть на плечах. А теперь. Теперь я знаю. Самое тяжёлое – это ждать тебя домой. Сидеть у окна и слушать, как ветер воет, а в голове одна мысль. Вернешься ли.
Затем за стеной воцарялась тишина. Иногда слышался заглушённый, безнадёжный вздох. Или тихий плач.
Потом настал тот вечер. Поздний, зимний. Вьюга мела так сильно, что срывало крышу. Даринка переоделась в пижаму и прижалась к маме у окна. Та не отходила от стекла, дышала на него, стирала иней, рисовала любимую руну, вглядываясь в белое месиво ночи. Её ледяные пальцы сводило судорогой, а сквозь халат видно, как она дрожала.
Бабушка вернулась под утро. Вся в снегу, с лицом серым, как пепел. Припадая на одну ногу. Она больше недели не вставала с постели, а потом ещё долго роняла ложку, не могла крепко держать кружку. Стала хромать. После этого мама перестала смотреть на её руки, когда она плела косы. Её лицо стало каменным.
А к весне косы мне плела уже мама. Её пальцы не так сильно тянули волосы, но также туго. И теперь уходила она. Надолго. Возвращалась молчаливой, похудевшей, с глазами, смотрящими внутрь себя. И в доме снова звучал тот же шёпот за стенкой, только теперь перешёптывались два голоса: бабушкин, уставший, и мамин, полный отчаяния и вины.
– Мы не можем бросить. Правда?
– Нет, дочка. Не можем.
– Потому что мы берегини.
– Да. Потому что мы берегини. Ты, я и Даринка тоже.
Даринка открыла глаза. Взрослые глаза в темноте собственной спальни.
Ветер за окном всё ещё выл. Она лежала и смотрела в потолок, чувствуя на языке привкус тех детских, солёных слёз. И с ледяной ясностью поняла, что боится повторить этот круг. Сидеть у окна и ждать свою дочь. Или стать тем, кого ждут, зная, что можешь не вернуться, оставив своего ребёнка глотать этот же солёный, горький страх.
Слова бабушки висели в темноте, как приговор:
– Самое тяжёлое – это ждать тебя домой.
И Даринка поняла, что теперь эта тяжесть ее. Бабушка ждала маму. Мама, наверное, должна ждать ее. А она, она будет ждать Милу.
Ночью тяжёлая и влажная духота мешала спать. Воздух пах раскалённым асфальтом и хвойным лесом. Даринка лежала с открытыми глазами, слушая, как по коридору, шаркая тапками, ходит бабушка. Хлопнула дверь на кухню. Донёсся шёпот, как из детства. Голос матери, сдавленный, безжизненный:
– Плести косы.
Ответ бабушки, глухой и окончательный:
– Да. Пора.
Сердце упало и забилось в пятках. Нет. Не сейчас. Даринка зажмурилась, съёжилась под простынёй и замерла, притворяясь спящей. Но дверь в комнату тихо скрипнула. Шаги. Знакомый, родной запах мамы, смешанный с её любимыми духами «Москва» и неизменной валерьянкой. Тёплая ладонь легла на плечо, и от этого нежного прикосновения по спине пробежали мурашки.