Джозеф Конрад – Сердце тьмы (страница 38)
– Если так, то для чего ваш капитан вернул бутылки на место?
– А зачем их выбрасывать? Они всю жизнь хранились у нас в сундуке, в ящике.
– Они обернуты! – воскликнул я.
– Старик, наверное, обернул их по привычке, а что до вещества, которое в них пересыпано, то всегда находятся какие-нибудь порошки в бумажных пакетах. Пакеты со временем рвутся. Да и почем знать? Ведь вы, сэр, верно, не пробовали того порошка? Хотя, конечно, вы не сомневаетесь…
– Нет. Не пробовал. Он уже за бортом.
Позади меня раздался мягкий вежливый голос:
– Я попробовал. В нем как будто намешано всего понемногу: и сладости, и соли… Ужасная смесь.
Рэнсом, выйдя из чулана, уже некоторое время слушал наш разговор, что было для него вполне извинительно.
– Пакостная выходка, – сказал мистер Бернс. – Я всегда ждал от старика чего-то в этом роде.
Мое воображение разыгралось сверх всяких границ. Хорош оказался наш добрый участливый доктор – единственный человек, отнесшийся ко мне с сочувствием! Вместо того чтобы изливать свои дружеские чувства в предостерегающем письме, лучше бы тщательно все проверил! Но нет, по сути, его винить не следовало. Все, казалось, было на месте: расставлено и запечатано, как того требовал официально закрепленный порядок. Ничто не вызывало ни малейших подозрений. Кого я не мог простить, так это себя. Ничего нельзя принимать на веру. В мое сердце упало семя вечного раскаяния.
– Это моя вина! – воскликнул я. – Моя и ничья больше! Я чувствую!
– Очень глупо, сэр! – яростно проговорил мистер Бернс и, обессиленный, упал на подушку.
Закрыв глаза, он тяжело дышал. Это происшествие, это мое ужасное открытие потрясло и его тоже. Когда я отвернулся и поглядел на Рэнсома, тот смотрел на меня неподвижно, без всякого выражения. Вполне сознавая смысл произошедшего, кок все же сумел по обыкновению ответить мне своей приятной грустноватой улыбкой. Потом он возвратился в кладовую, а я снова выбежал на палубу, чтобы посмотреть, есть ли хоть какой-нибудь ветер, хотя бы малейшее дуновение, малейшее колебание воздуха, малейший проблеск надежды. Но меня встретила лишь мертвая неподвижность. Ничто не изменилось, только у руля стоял другой матрос. Вид у него был больной. Все его тело словно поникло. Вместо того чтобы уверенно сжимать рукояти штурвала, он держался за них, едва не падая с ног.
– Эта работа вам не под силу, – сказал я ему.
– Я справлюсь, сэр, – ответил он слабо.
Говоря по правде, справляться ему было не с чем. Судно не слушалось руля. Оно стояло носом к западу, за кормой маячил неизменный остров Ринг в окружении нескольких мелких островков – темных точек в необъятном пламени, которое колыхалось перед моим встревоженным взором. Кроме этих частичек суши, ни в небе, ни на воде не было ни пятнышка: ни облачка, ни колечка дыма, ни паруса, ни лодки. Ни единого намека на человеческое движение, ни единого признака жизни – ничего!
В первую очередь мне предстояло решить, что делать. А что вообще я мог сделать? Прежде всего, очевидно, сообщить о случившемся команде. Я сообщил в тот же день. Я не хотел допустить, чтобы новость сама распространялась по кораблю. Я должен был посмотреть людям в глаза и с этой целью собрал их всех на шканцах. Перед тем как выйти к ним и заговорить, я обнаружил, что в жизни бывают поистине ужасные моменты. Ни одного преступника чувство вины не мучило сильнее, чем меня. Оттого-то, наверное, мое лицо и было так сурово, а голос звучал так резко и сухо, когда я сознавался в том, что больше не могу помочь заболевшим никакими лекарствами. Ну а по части ухода для них, как они знали, делалось все возможное.
Если бы матросы попытались разорвать меня на части, я бы не возроптал, но наступившая тишина оказалась для меня едва ли не тяжелее гневных криков. Бесконечная глубина немого упрека сокрушила меня. Вскоре, однако, выяснилось, что я неверно истолковал это молчание.
– Полагаю, вы поняли мои слова и знаете, что они означают, – продолжил я, с великим трудом сохраняя твердость голоса.
Двое или трое откликнулись:
– Да, сэр… Мы все понимаем.
Матросы попросту не думали, будто от них ждут ответа, потому и молчали. Я сказал им, что намерен вести корабль в Сингапур и что чем больше мы все, больные и здоровые, приложим усилий, тем скорее наш корабль спасется. Послышался нарастающий ободрительный гул, а кто-то даже воскликнул:
– Само собой, мы выберемся из этой проклятой дыры!
Вот отрывок из записей, сделанных мною в то время:
«Остров Ринг наконец-то исчез из виду. За много дней я, наверное, и двух часов не пробыл в каюте. Провожу на палубе дни и ночи. Дни и ночи катятся над нами, сменяя друг друга, и мы даже не замечаем, коротки они или длинны. Монотонность ожидания лишила нас чувства времени, а ждем мы только одного, только одного желаем – продвинуться на юг! На юг! Любопытно, каким механическим все стало: солнце поднимается, солнце заходит, наползает ночь, – кажется, будто за горизонтом кто-то крутит ручку. Как прелестно и как бесцельно! … А я, пока длится этот несчастный спектакль, все расхаживаю и расхаживаю по палубе. Сколько миль намотал я уже по корме? Не зная покоя, совершаю я свое упрямое хождение, прерываемое лишь кратковременными визитами вниз, к мистеру Бернсу. Не знаю: может быть, это только видимость, – но, по-моему, у него с каждым днем прибавляется сил. Правда, говорит он мало: наше положение не располагает к пустословию. Даже матросы, когда работают или просто сидят на палубе, не разговаривают друг с другом. Мне вдруг пришло в голову: если есть незримое ухо, улавливающее все шорохи мира, то оно обнаружит, что этот корабль – самое безмолвное место на земле…
Нет, мистеру Бернсу нечего мне сказать. Он сидит на своей койке уже без бороды, только усы пылают. На бледной как мел физиономии выражение молчаливой решимости. Рэнсом говорит, он до последней крошки съедает все, что ему дают, но спит, по-видимому, очень мало. Ночью, когда я спускаюсь набить трубку и прохожу мимо него, он дремлет, лежа на спине, однако вид у него все такой же решительный. А если он не спит, то искоса бросает на меня раздраженный взгляд, будто я отвлекаю его от каких-то труднейших мыслительных операций. Потом я выхожу на палубу, вижу звезды, упорядоченно рассыпанные по безоблачному небу, и эта картина наводит на меня бесконечную тоску. Вот они: звезды, солнце, море, свет, тьма, пространство, великие воды – ужасающее семидневное творение, куда человек, судя по всему, забрел без приглашения, по ошибке. Или его заманили. Как меня на этот страшный, преследуемый смертью корабль…»
Ночью на судне горела только компасная лампа, освещавшая лица рулевых, которые сменяли друг друга. Все остальное тонуло в темноте, включая меня, шагавшего по юту, и матросов, спавших прямо на досках. Болезнь так изнурила команду, что порядок несения вахты не соблюдался. Те, кто мог ходить, дежурили постоянно, лежа в тени на главной палубе. Лишь время от времени они вставали по моему приказу на ослабевшие ноги и неверной поступью терпеливо передвигались по судну. По многу часов кряду никто из них не произносил ни слова – ни бормотания не было слышно, ни даже шепота. А я всякий раз, когда мне приходилось возвышать голос, испытывал раскаяние и жалость.
Около четырех часов утра загорался свет на носу, в камбузе. Надежный Рэнсом, слабый сердцем, но устойчивый к лихорадке, спокойный и неизменно деятельный, варил кофе для команды. Когда он приносил чашку мне, я наконец-то опускался на стул и прямо на юте часа два по-настоящему спал. В минуты крайней усталости я, несомненно, еще по нескольку раз на дню проваливался в дремоту, но понимал это только по болезненным конвульсивным толчкам, от которых вздрагивал, стоя у перил или даже на ходу. И только часов в пять, под гаснущими звездами, я осознанно позволял себе заснуть. Сказав рулевому: «В случае чего разбудите», – я падал на стул и закрывал глаза с чувством, что более спокойного сна мне на этой земле не видать. Потом я ничего не видел и ничего не знал примерно до половины восьмого, когда Рэнсом дотрагивался до моего плеча. Я поднимал глаза и видел его лицо: легкую печальную улыбку и приветливые серые глаза, которые словно ласково посмеивались над тем, как неуклюже я сплю.
Иногда к раннему кофе приходил второй помощник, чтобы меня заменить, но необходимости в этом не было. Как правило, стоял полный штиль, а слабый ветер, даже если и дул, менялся так часто, что ради него не имело смысла прикасаться к брасам. При сколько-нибудь устойчивом дуновении рулевой непременно меня окликал, и я подскакивал на целый фут, как будто заслышав трубный глас. Весть о том, что поднялся хороший бриз, разбудила бы меня, наверное, и от вечного сна, но слышать ее мне приходилось редко. С тех пор я больше никогда не видел таких безветренных рассветов. Ну а если второй помощник все же оказывался рядом (два дня из трех он обыкновенно лежал в лихорадке), то я находил его сидящим на световом люке в полубесчувственном состоянии, вперившего идиотический взгляд в какой-нибудь ближний предмет – канат, крепительную планку, штифт или рым-болт.
Этот молодой человек доставил нам немало хлопот. Даже в своих страданиях он был по-щенячьи неуклюж и, казалось, превратился в совершенного идиота. Каждый раз, когда у него возобновлялся жар, он спускался в свою каюту только затем, чтобы оттуда исчезнуть. Первый такой случай очень встревожил Рэнсома и меня. Мы молча искали юнца по всему кораблю, пока кок наконец не обнаружил его, свернувшегося калачиком, в парусной кладовой, которая отделялась от прихожей раздвижной дверью. В ответ на упреки он проворчал: «Здесь прохладно», – что не соответствовало действительности. Там было просто темно.