18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Джозеф Конрад – Сердце тьмы (страница 20)

18

Нет, в могилу я не лег, но было время, которое я вспоминаю смутно и с содроганием – как странствие по немыслимому и призрачному миру, лишенному всякой надежды и всяких желаний. Я вернулся в повапленный град и с ужасом смотрел на потоки людей, снующих по улицам в стремлении раздобыть денег, набить брюхо скверной стряпней, насосаться скверного пива и смотреть бессмысленные, нелепые сны. Эти люди мешали ходу моих мыслей. Я воспринимал их как незваных гостей, чья картина мира казалась мне гнусным притворством, – ведь они, очевидно, не видели и десятой доли того, что видел и знал я. Их поведение – поведение обывателей, спешащих по своим делам и уверенных в полной своей безопасности, – казалось мне возмутительным, как глупое паясничанье перед лицом великой опасности. Я не имел особого желания просвещать этих людей, но с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться в их напыщенные лица. Полагаю, в ту пору я был не совсем здоров. Шатаясь по улицам – мне нужно было уладить несколько дел, – я горько усмехался при виде весьма уважаемых господ. Поведение мое, признаю, было непростительным, но меня почти непрерывно терзала лихорадка. Попытки любимой тетушки «восстановить мои силы» казались бессмысленными и неуместными. Отнюдь не силы мои нуждались в восстановлении, а разгулявшаяся фантазия – в обуздании. Бумаги Куртца до сих пор были при мне, и я не совсем понимал, что с ними делать. Его мать недавно умерла – перед смертью за ней ухаживала та самая «суженая». Раз ко мне заглянул гладко выбритый господин в очках с золоченой оправой: сперва намеками и окольными путями, а затем вкрадчиво и настойчиво, он начал наводить справки о судьбе так называемых «документов» покойного. Я ничуть не удивился, ведь успел дважды повздорить по этому поводу с начальником станции. Ни тому ни другому я не выдал даже малой части той стопки. Господин в очках угрожающе посмотрел на меня и пылко заявил, что Компания имеет право распоряжаться всей информацией, касающейся ее «территорий». Также он сказал, что «знания мистера Куртца о неисследованных землях могут быть весьма обширны и уникальны – учитывая незаурядность его талантов и прискорбное положение, в котором его нашли. Я заверил сотрудника Компании, что знания мистера Куртца, пусть сколь угодно обширные и уникальные, никоим образом не затрагивают проблем коммерции или управления. Тогда он привлек к спору Науку. «Это будет невосполнимая потеря для ученого сообщества…» – и так далее и тому подобное. Я предложил господину доклад Куртца, написанный для Международного общества подавления диких обычаев. Он с большим энтузиазмом принялся за чтение, но в конечном итоге лишь презрительно фыркнул.

– Мы ждали совсем другого, – сказал он.

– И напрасно: ничего другого в его частных письмах нет, – ответил я.

В заключение нашей беседы он пригрозил мне судом, и больше я его не видел. Зато два дня спустя ко мне пришел еще один человек, представившийся двоюродным братом Куртца. Его очень интересовали последние минуты жизни дорогого родственника. Случайно он обронил фразу, из которой я понял, что Куртц был талантливым музыкантом. «Его ждал огромный успех», – сказал брат, органист по профессии, длинные седые волосы которого спадали на засаленный ворот. Я не нашел оснований сомневаться в его словах, и по сей день не знаю, была ли у Куртца какая-нибудь профессия, – вполне вероятно, что ее не было, и в этом заключался его величайший талант. Я считал его художником, который подрабатывал журналистом – или журналистом, который в свободное время рисовал, – однако даже его двоюродный брат (нюхавший табак во время нашей беседы) не смог толком объяснить, кем же он все-таки был. Куртц был универсальный гений – и в этом я согласился с бедным стариком. Он громко высморкался в большой носовой платок и удалился, пребывая в свойственном старости возбуждении, унося с собой несколько писем и не имевших никакой ценности памятных записок. Наконец ко мне явился журналист, желавший узнать о судьбе «дорогого коллеги». Он сообщил мне, что истинным призванием Куртца могла бы стать политика «с народным уклоном». У журналиста были прямые кустистые брови, коротко стриженные волосы и монокль на широкой ленте. Разоткровенничавшись, он высказал мнение, что Куртц «писать не умел, но боже, как он говорил! Публика теряла голову! А все дело в том, что он умел верить – понимаете? Верить! При желании он мог поверить во что угодно, во что угодно! Из него вышел бы превосходный лидер какой-нибудь радикальной партии».

– Какой партии? – не понял я.

– Да любой партии, – ответил мой собеседник. – Он был… экстремист. Не правда ли?

Я согласился. А не знаю ли я, случайно, вдруг полюбопытствовал журналист, что подтолкнуло его отправиться в те края. Я знал – и вручил ему пресловутый доклад, разрешив при необходимости его напечатать. Он торопливо пробежал глазами по тексту, бормоча:

– Это нам подойдет, да-да, подойдет… – после чего скрылся, спрятав добычу в портфель.

Итак, в моем распоряжении оставалась тонкая стопка писем и фотография девушки. Она казалась мне красивой – вернее, прекрасным было выражение ее лица. Я знаю, что и солнечный свет можно заставить лгать, однако никакие манипуляции со светом и позами не способны отразить на человеческом лице честность и прямодушие, если их нет. Казалось, она умеет слушать открыто, без задней мысли, без подозрений, не думая о себе. Я решил лично вернуть ей портрет и оставшиеся письма. Любопытство, скажете? Да, но не только, было и еще какое-то чувство. Все имевшее отношение к Куртцу ускользнуло из моих рук: его душа, тело, станция, планы, слоновая кость, карьера… Осталась лишь память о нем да его «суженая» – и это я тоже хотел самолично предать забвению (именно оно должно было стать последним словом общей нашей судьбы). Я не оправдываюсь, нет. Я и сам толком не понимал, чего хочу. Возможно, во мне заговорила подсознательная верность Куртцу или же я стремился удовлетворить одну из иронических нужд, что таятся среди фактов человеческого существования… Не знаю. Не могу точно сказать. Но я отправился к той девушке.

Мне думалось, воспоминания о Куртце подобны воспоминаниям обо всех прочих покойниках, что человек накапливает в течение жизни, – смутный отпечаток в закоулке разума, где на миг, прежде чем сгинуть раз и навсегда, поселились тени. Однако, очутившись перед массивной дверью среди высоких домов тихой и благопристойной улочки, напоминавшей аллею кладбища, я вдруг воочию увидел Куртца, лежащего на носилках и жадно разевающего пасть, будто задумал проглотить в один присест всю планету и человечество вместе с ней. Он был жив, как никогда: ненасытная тень, жаждущая блеска, почестей и ужасных деяний; тень чернее ночи, благородно облаченная в одежды великолепного красноречия. Это видение как будто вошло со мной в дом – носилки, призраки носильщиков, дикая толпа преданных почитателей, лесная мгла, блики луны на поверхности воды, барабанный бой, глухой и ритмичный, как биение сердца – сердца торжествующей тьмы. Да, то был миг триумфа тьмы, мстительное и неумолимое ее шествие, которое я должен был остановить ради спасения хотя бы одной души. И слова, произнесенные Куртцем в терпеливо замершей лесной глуши, когда за моей спиной шевелились рогатые тени и полыхали костры, те отрывистые фразы вновь зазвучали у меня в ушах, зловещие и ужасающие в своей простоте. Я вспомнил его жалкие мольбы и жалкие угрозы, колоссальный масштаб обуревавших его черных страстей; подлость, низость и буйную ярость его души. А потом я вспомнил его сдержанную и томную речь, произнесенную уже несколько дней спустя: «Вся эта слоновая кость на самом деле принадлежит мне. Компания не выкупала ее у туземцев. Я добыл ее сам, и притом с большим риском для жизни. Однако, боюсь, они попытаются ее присвоить. Хм-м… Непростое дело. Как, по-вашему, мне следует поступить? Оказать им сопротивление? А? Я хочу лишь справедливости…» Да, он хотел лишь справедливости, ничего более. Я позвонил в колокольчик рядом с высокой дверью красного дерева, и, пока ждал, Куртц словно смотрел на меня со стеклянных панелей – смотрел своим всеохватывающим и пронзительным взглядом, обличительным, презирающим всю Вселенную. Я будто снова услышал его не то шепот, не то крик: «Ужас! Ужас!»

Вечерело. Меня попросили подождать в просторной гостиной с тремя высокими, от пола до потолка, окнами, которые были подобны сверкающим колоннам в обрамлении тяжелых штор. Блестели изогнутые золоченые ножки и спинки мебели, высокий мраморный камин сверкал холодной и монументальной белизной. В одном углу стоял массивный рояль: на черной крышке, делавшей его похожим на мрачный полированный саркофаг, играли темные блики. Открылась и закрылась высокая дверь. Я встал.

Она вошла – в полумраке гостиной ее бледная головка словно парила над темным одеянием. Она до сих пор носила траур по Куртцу. Прошло уже больше года с его смерти, больше года с тех пор, как пришла весть, но вид у нее был такой, словно она решила помнить и скорбеть вечно. Взяв обе мои руки в свои, она произнесла:

– Мне говорили, что вы придете!

Она была не слишком молода – точнее, не юна, – а значит, уже созрела для верности и веры, для страданий. В комнате сразу потемнело, как будто весь печальный свет пасмурного вечера лег на ее лицо. Из пепельного ореола, окружавшего светлые ее волосы, бледный лик, чистый лоб, на меня глядели темные глаза. Взгляд их был бесхитростен, глубок, решителен и правдив. Свою скорбную голову она держала так, будто гордилась этой скорбью, будто бы хотела сказать: «Я, одна лишь я, умею скорбеть по нему так, как он того заслуживает». Когда мы еще пожимали друг другу руки, лицо ее исказила гримаса такого ужасного отчаянья, что я сразу осознал: она не из тех, с кем Время играет свои шутки. Для нее он умер лишь вчера. И, боже мой, выражение ее лица и меня самого заставило ощутить, что он умер только вчера – нет, сию минуту! Я увидел их одновременно – его смерть и ее скорбь, скорбь в миг его смерти. Понимаете? Я увидел и услышал их вместе. Ее дыхание сбилось, и она с трудом проговорила: