Джозеф Конрад – Сердце тьмы (страница 21)
– Я сумела выжить…
Мой напряженный слух при этом отчетливо уловил в ее отчаявшемся и скорбном тоне отголосок его сурового приговора, который он шепотом объявил своей жизни. Я невольно задался вопросом, что я здесь делаю: сердце мое охватила паника, словно по ошибке угодил в это место, полное жестоких и абсурдных тайн, не предназначенных для глаз простого человека. Она указала на стул. Мы сели. Я осторожно положил на столик свой сверток, и она накрыла его ладонью.
– Вы хорошо его знали… – помолчав с минуту, прошептала она.
– В тех краях люди сближаются быстро. Я знал его так, как только может один человек узнать другого.
– И вы им восхищались, – сказала она. – Ведь невозможно знать его и не восхищаться им. Правда?
– Он был исключительный человек, – нетвердо ответил я, а потом добавил, не в силах устоять перед ее застывшим взглядом, который так и ждал, когда с моих губ сорвутся новые слова: – Невозможно было не…
– …любить его! – пылко договорила она, и я лишился дара речи от ужаса. – Как верно! Как верно! И все же, если вдуматься, никто не знал его так, как я. Он доверял мне все свои благородные мысли. Я знала его лучше других.
– Вы знали его лучше всех, – повторил я.
Возможно, так оно и было, но с каждым произнесенным словом в комнате сгущалась тьма, и лишь ее лоб, гладкий и белый, по-прежнему сиял неугасимым светом любви и веры.
– Вы были ему другом, – продолжила она и чуть громче добавила: – Другом! Иначе и быть не может, иначе он не доверил бы вам эти письма и не прислал бы вас ко мне. Я чувствую, что с вами можно говорить откровенно… О, как я хочу говорить! Я должна… Вы должны знать – вы ведь слышали его последние слова, – вы должны знать, что я была достойна его… Это не гордыня… Да! Я горжусь, что понимала его лучше других, лучше всех людей на свете, – он сам так говорил. А с тех пор, как умерла его мать, у меня нет никого… никого, кто…
Я молча слушал. Тьма сгущалась. Я даже не знал, те ли письма он мне вверил: возможно, ошибся и на самом деле мне следовало позаботиться о другом свертке (позднее я видел, как при свете лампы его изучает начальник станции). Девушка все говорила, изливала мне свое горе, уверенная в моем искреннем сочувствии. Она говорила так, как пьет измученный жаждой человек. Я и раньше слышал, что родня не одобряла ее помолвки с Куртцем, – то ли он был недостаточно богат, то ли еще что. Быть может, он действительно всю свою жизнь бедствовал – из его слов вполне можно было заключить, что именно относительная бедность вынудила его отправиться на чужбину.
– Разве возможно, чтобы человек, хоть раз слышавший его речи, не стал ему другом? – говорила она. – Он пробуждал в людях все самое лучшее, и поэтому их так влекло к нему. Это дар великих… – Звуку ее негромкого голоса, казалось, аккомпанировали все остальные звуки, полные тайн, отчаянья и скорби, какие я когда-либо слышал: журчанье реки, шелест деревьев на ветру, рокот толпы, неразличимые слова чьего-то далекого крика, шепот из черной темноты. – Но вы ведь его слышали! И сами это знаете! – воскликнула она.
– Да, знаю, – проговорил я с тяжелым сердцем, но в почтении перед ее святой верой, перед великой и спасительной иллюзией, что светилась неземным сиянием в кромешной всепобеждающей тьме, от которой я не мог уберечь ни эту девушку, ни самого себя.
– Какая утрата для меня… для нас! – с прекрасным великодушием поправилась она и добавила шепотом: – Для всего мира.
В последних отблесках заката я увидел, что ее глаза наполнились слезами – слезами, которым она не позволяла пролиться.
– Мне посчастливилось… я очень горжусь… мне так повезло, – пробормотала она. – Невероятно повезло. Я была слишком счастлива – короткое время. А теперь несчастна… на всю жизнь.
Она встала; ее светлые волосы, казалось, вобрали в себя все золото последней вспышки закатного солнца. Я тоже поднялся.
– А теперь… – скорбно произнесла она, – все эти надежды, все его величие, щедрый его ум, благородные порывы… все сгинуло. Ничего не осталось, кроме воспоминаний. Мы с вами…
– Мы будем помнить, – поспешно сказал я.
– Нет! – вскричала она. – Нельзя допустить, чтобы все это пропало! Чтобы такая жизнь была пожертвована впустую и ничего не осталось… кроме скорби. Вы знаете, какие у него были грандиозные планы, я тоже о них знала. Быть может, понимала не все, но… ведь были у него и другие друзья… Что-то должно остаться! По крайней мере его слова не погибли…
– Слова и останутся, – сказал я.
– И пример, который он нам подавал, – прошептала она. – Люди равнялись на него… каждый его поступок светился добротой…
– Да-да, он подавал пример. Совсем про это забыл.
– А я помню. Не могу… не могу поверить… пока не могу. Не верится, что я больше никогда его не увижу, что никто его больше не увидит – никогда, никогда, никогда…
Она простерла руки вперед, словно вслед уходящему человеку; в меркнущем свете из окна я увидел ее бледные сцепленные пальцы. Никто не увидит? О, в тот момент я видел Куртца вполне отчетливо и буду видеть его красноречивый дух до скончания своих дней. И ее я буду видеть, знакомую трагическую Тень, напомнившую мне этим жестом другую, столь же трагическую, увешанную бесполезными оберегами и амулетами, что тянула бронзовые руки над дьявольской рекой, рекой тьмы.
Вдруг она проговорила едва слышно:
– Он умер так же, как и жил.
В моей груди пробудилась тупая ярость.
– Конец его был во всех смыслах достоин жизни.
– И меня не оказалось рядом… – прошептала она.
Мой гнев утих, сменившись бесконечной жалостью.
– Мы сделали все, что могли… – пробормотал я.
– О, но я ведь верила в него больше, чем кто-либо: чем его родная мать, чем даже… он сам. Он нуждался во мне! Во
Мое сердце как будто стиснула ледяная рука.
– Не надо!..
– Простите… Я так долго скорбела молча… Молча… Вы ведь были с ним… до конца? Я все думаю о его одиночестве. Рядом никого, кто понял бы… понял бы его так, как я… Быть может, никто и не слышал…
– Я был с ним до конца. И последние слова тоже слышал, – дрожащим голосом сказал я и в страхе умолк.
– Так повторите, – сокрушенно прошептала она. – Мне нужно… нужно знать… хоть что-нибудь… чтобы жить.
Я едва не крикнул: «Да разве вы сами не слышите?» Сгустившийся в гостиной мрак вновь и вновь нашептывал эти слова, и грозный его шепот окутывал нас подобно первому дуновению надвигающейся бури. «Ужас! Ужас!»
– Прошу… Мне надо знать, чтобы как-то жить дальше. Поймите, я его любила… любила… любила!
Взяв себя в руки, я медленно проговорил:
– Перед смертью он произнес… ваше имя.
Я услышал тихий вздох, а потом мое сердце остановилось, замерло на мгновение от ее истошного крика, в котором звучали одновременно невыразимое ликование и невыразимая боль.
– Я знала!.. Я была уверена!
Она знала. И была уверена. В следующий миг она спрятала лицо в ладонях и зарыдала. Я испугался, что стены дома обвалятся от ее плача, да что там стены – сами небеса рухнут мне на голову. Но ничего не произошло. Небеса не рушатся по таким пустякам. Рухнули бы они, гадал я, если б я все-таки воздал Куртцу должное? Ведь он сам говорил, что хочет лишь справедливости. Но я не мог, не мог сказать ей правду! Это было бы слишком страшно, слишком… темно.
Марлоу утих. Он сидел в стороне от нас в позе медитирующего Будды, едва различимый и безмолвный. Мы не смели шелохнуться.
– А отлив-то уже начался, – вдруг произнес директор.
Я поднял голову. Путь к морю преграждала черная гряда облаков; под хмурым небом река несла свои спокойные воды в самые отдаленные уголки земного шара, и чудилось, что струится она в сердце беспредельной тьмы.
Теневая черта
С любовью посвящается Борису и всем другим, кто, как и он, в юности пересек теневую черту своего поколения
D’autre fois, calme plat, grand miroir
De mon désespoir!
Часть первая
Глава 1
Такие мгновения бывают лишь у молодых. Не у юных – нет, их я не имею в виду. У юных, собственно говоря, вовсе не бывает мгновений. Привилегия юности – жить, опережая свои дни, в прекрасной череде надежд, не прерываемой самонаблюдением. Затворяя за собой калитку детства, мы попадаем в зачарованный сад, где даже тени несут нам свет обещания и на каждом повороте тропы поджидает соблазн, причем не потому, что эта страна неизведанная. Мы хорошо знаем: все, кто жил до нас, шли этой дорогой, – однако, чувствуя очарование общечеловеческого опыта, каждый ждет редкого или даже исключительно личного ощущения – чего-то, что принадлежало бы ему одному.
Человек продолжает путь, узнавая вехи, оставленные предшественниками. Взволнованный, изумленный, он с улыбкой принимает и трудности, и удачу – то есть, как говорится, пинки и полупенсовики: многоцветный общий удел, богатый возможностями для достойных или, быть может, для тех, кому везет. Да. Человек продолжает идти. Время идет тоже, и, наконец, человек замечает впереди себя теневую черту – предупреждение о том, что настала пора покинуть территорию юности.
Именно за этой чертой и следует ожидать тех мгновений, о которых я говорил. Каковы они? О, это мгновения скуки, усталости, недовольства. Мгновения безрассудства. Это, хочу я сказать, такие моменты, когда все еще молодой человек может сделать опрометчивый шаг: например, внезапно жениться или ни с того ни с сего бросить службу.