Джошуа Коэн – Нетаньяху. Отчет о второстепенном и в конечном счете неважном событии из жизни очень известной семьи (страница 37)
Это, сказал Нетаньяху, исторический факт. Это неоспоримо. Но тут напрашивается еврейский вопрос, который столетиями оставался не то что неотвеченным, а даже незаданным: если такое множество евреев добровольно приняло христианство, зачем понадобилась инквизиция? Или, иными словами, зачем потребовалось создавать орган для насаждения христианской веры, если христианская вера и сама прекрасно с этим справлялась?
Вот на какой вопрос Нетаньяху стремился ответить, а для этого, по его словам, необходимо было пробиться сквозь всевозможные бредни и недомолвки, не в последнюю очередь и самой инквизиции: тексты, утверждавшие, будто конверсос (как их называли) стали христианами из соображений корысти и по-прежнему тайно исповедуют иудаизм; тексты, утверждавшие, будто крещение конверсос не имеет законной силы, поскольку их подкупили или вынудили угрозами… в общем, полная ерунда. Зачем инквизиции нападать на тех самых людей, которым она, по идее, должна помогать? На тех самых людей, которых она же и создала? К чему такие усилия? К чему такие затраты? Инквизиция вознамерилась наказать тех самых обращенных, кого церковь всегда превозносила; этот-то парадокс — парадокс почти еврейский, по словам Нетаньяху, — и заставил его пересмотреть суть самого института.
Сделанный им вывод — Нетаньяху предупредил, что в рамках лекции коснется его лишь частично, — заключается в происхождении инквизиции как таковой. Грубо говоря, перед иберийскими инквизициями — испанской, а позже и португальской — стояла задача искоренять ересь, но они сами были проникнуты ересью. Они утверждали — и по названию, и по уставу — власть средневековых инквизиций католической церкви, но эти институты подчинялись папе римскому, а иберийские инквизиции — монархам. В этом и заключалось их главное отличие: иберийские инквизиции были институтами не религиозными, а политическими, основанными для смягчения напряжения меж монархами и знатью — меж правителями королевств и правителями провинций и городов. Когда Изабелла I Кастильская и Фердинанд II Арагонский в 1469 году решили заключить брак, тем самым объединив не только свои королевства, но и Испанию в целом, воспротивились им главным образом аристократы, принцы, гранды, идальго, не желавшие уступать свою местную власть. Завязалась борьба, в ходе которой монархи систематически стремились разорить аристократию, лишить ее влияния, но, поскольку в открытую нападать на аристократию было неразумно и равносильно гражданской войне, монархи предпочли зайти с другой стороны: они напали на аристократов посредством притеснений евреев, управлявших их владениями и собиравших для них налоги. Избрав такой способ действий, монархи сообразили, что полностью подчинить себе аристократию возможно лишь посредством полного подчинения евреев-выкрестов, поскольку, хоть многие и сменили религию, однако сохранили семейное дело и связи в международной финансовой сфере. В то же время монархи стремились разжечь присущий черни антисемитизм и претворить его в ненависть к конверсос, сея смуту и клевету, которые подрывали общественный порядок и истощали средства аристократов, пытающихся подавить беспорядки.
Лишить аристократию услуг евреев нетрудно: в конце концов, евреев можно просто убить. А вот лишить аристократию услуг конверсос — другое дело, ведь конверсос формально христиане и любая попытка отобрать у них права, а их крещение объявить незаконным поставила бы под угрозу репутацию церкви. Испанскую инквизицию создали, чтобы найти выход из этого переплета и оправдать притеснения конверсос. И для этого она предложила монархам просто-напросто пересмотреть понятия: иудаизм всегда рассматривали как религию, и он сам рассматривал себя как религию, набор догм, набор традиций, но гений испанской инквизиции предложил считать иудаизм национальной принадлежностью — тогда любой новообращенный еврей, даже самый истовый христианин, по сути, остается евреем, потому что иудаизм у него в крови. Стоит причислить этих новых христиан обратно к еврейскому народу, как их опять можно притеснять, взимать с них заоблачные налоги, отбирать у них движимое и недвижимое имущество и в конце концов выслать их из страны, поскольку аристократия их защитить бессильна.
Такова в поверхностном пересказе диссертация Нетаньяху: основная ее мысль заключалась в том, что иберийское еврейство неизменно оказывалось зажато между местным простым народом — он почти не менялся — и бездействующей местной властью: эта менялась с каждым завоеванием. И всякий раз, как между представителями правящей элиты возникали разногласия, их вымещали на евреях, обеспечивающих условия жизни аристократии: притесняя евреев, восстанавливали равновесие в обществе. Главное условие этого процесса — чтобы евреи оставались евреями: именно поэтому, когда они начали переходить в христианство (впервые в истории по доброй воле), их карали, напоминая о том, что им никогда не стать другими, не теми, кто они есть.
Это утверждение стало поворотным пунктом его лекции: далее научная проза уступила место пылу опытного пропагандиста, гастролирующего специалиста по связям с общественностью, который преподносит слушателям свои заблуждения как истину в последней инстанции.
Голос его изменился — стал громче, свободнее, — корейцы и семинаристы заерзали в креслах, Эдит забрала у меня программку вечера («Представляем Б. Ц. Метаяху») и принялась рвать ее на полоски, точно в трауре[114].
Циля сидела, запрокинув голову, — кажется, дремала.
Революционное влияние подобного переосмысления понятия инквизиции не должно остаться незамеченным, произнес Нетаньяху, в новой своей роли хлопнув ладонью по кафедре. Испанская инквизиция, заявил он, внедрила представление о том, что человек неспособен существенно измениться — ни по собственному желанию, ни под влиянием извне: по сути, его определяют и ограничивают телесные признаки и то, до какой степени он испорчен по сравнению с той безупречностью — до грехопадения или до смешения рас, — каковую испанцы называют
Сейчас, вспоминая этот поворот речи, я нахожу его проницательным, хотя тогда он показался мне чересчур резким. Я знал, откуда-то я знал, что эту новую мысль, которую Нетаньяху отстаивал с новым рвением агитатора, он обкатал во время бесчисленных «обращений», «речей» и «публичных дискуссий» в синагогах, церквях и школах центральных районов Америки, объезжая их на манер христианских проповедников-возрожденцев и выступая от имени Жаботинского: мысль эта заключалась в том, что единственный выход из истории неевреев лежит через Сион.
Он колотил кулаком по кафедре, наваливался на нее грудью, со свойственным фанатикам грубым обобщением рассуждал о Польше, где родился и рос в период первой из двух великих европейских войн, в эпоху распада империй. Закат Австро-Венгрии вызвал — или был вызван, или то и другое (Нетаньяху в раже, кажется, заявил, что то и другое) — провинциализм, ограниченность и рост стремлений к созданию независимых государств. Такова судьба маргинальных идентичностей в контексте империй: после распада межнационального проекта население обращается к идентичности, основанной на расовом, этническом, религиозном или языковом принципе; лишь тот, кто уже не осмысляет себя как гражданин Австро-Венгрии, не гордится своим гражданством, возвышающим его над остальными, — лишь тот начинает считать себя, скажем, поляком, чехословаком, румыном, болгарином или евреем-сионистом. И теперь, после второй за столетие войны, с новой Азиатско-Советской империей непременно произойдет то же самое, причем раньше, чем можно ожидать: социализм, коммунизм вновь разделится на племенные группы. Поэтому и Лига арабских государств обречена на распад, ибо нет народа более кланового, чем арабы: они преданы не столько религии, сколько своей семье. Функция империи заключается в том, чтобы обеспечить разным народам общую идентичность, и, если империя не справляется с этой задачей, она распадается на части. Так будет и с Америкой, здесь на вопрос «кто ты?» любой человек отвечает: ирландец; итальянец; шотландец на три четверти; наполовину бельгиец, наполовину голландец; черный, но на самую чуточку мексиканец; кто угодно, только не американец. И если американская империя не сумеет убедить своих граждан быть верными в первую очередь демократии, а не национальности, Америку ждет крах. Нетаньяху произнес это, не мигая, глядя на меня: Америку ждет крах. Возможно, он даже указывал на меня: тебя ждет крах. То, что было справедливо для Европы периода зарождения сионизма, однажды окажется справедливым и для Америки, как только станет ясно, что ассимиляция — обман, или как только станет ясно, что тут не с чем ассимилироваться, у страны нет ни сути, ни природной души, и не только для евреев, а для всех. По крайней мере, таков был его намек, подтекст его лекции, которую он продолжил читать мне своими степными глазами c набрякшими веками — даже после того, как заготовленные заметки кончились, Нетаньяху произнес слова благодарности и поклонился под жидкие уважительные аплодисменты, выдававшие облегчение: вот во что я ставлю Америку — ни во что. Вот во что я ставлю американских евреев — ни во что. Ваша демократия, ваша инклюзивность, ваша исключительность — ничто. Ваши шансы на выживание — нулевые. Ты, Рубен Блум, вне истории, тебе конец, крышка, через поколение-другое память о твоей семье сотрется, а Америка не даст твоим неузнаваемым потомкам ничего существенного, чем можно было бы заменить ощущение национальной принадлежности, которое она у них отняла; твоей жене скучно — вот сейчас она рвет программку на белые бумажные пилюльки, словно собирается проглотить их, как перкодан, — потому что ей наскучил ты, или ее работа, или скудость выбора для образованных женщин в этой стране, эта скука сродни ощущению, что ты не живешь в полную силу в такие важные времена; твоя дочь чудит не как обычный подросток, которого перевезли из большого города в сельскую местность и требуют от него достижений и успехов; ее причуды сродни бурному возмущению, поскольку в ее жизни нет ничего, что имело бы для нее смысл, и все решения, которые ее обязывают принимать — куда поступать, кем быть, — ничтожны по сравнению с теми решениями, какие однажды придется принимать моим мальчикам, с которыми ее вынудили сидеть: например, как сделать так, чтобы новые люди в новой стране ковали живую историю. Твоя здешняя жизнь материально богата, но духовно бедна, она невыразительна и ничтожна, с холодильниками и цветными телевизорами, перед которыми ты жуешь полуфабрикаты, смеешься шутке и давишься, осознав, что променял право первородства на миску пластмассовой чечевицы…