Джошуа Коэн – Нетаньяху. Отчет о второстепенном и в конечном счете неважном событии из жизни очень известной семьи (страница 38)
…или хотя бы на очередной бокал кроваво-красного пойла, на который всех пригласил доктор Морс, едва смолкли аплодисменты…
К счастью, о вопросах из зала речи не заходило. Лекция затянулась. Слушатели поднимались с кресел, выходили из аудитории к накрытым столам, набрасывались на ветчину, сыр манчего, клейкую паэлью из жесткого белого риса — закуски настолько традиционные, насколько можно было найти в Корбиндейле в 1960-е: фуршет организовала семинария, исторический факультет и Испанское общество.
Сыр подали в виде огромной головы, каждый отрезал сколько хотел. Рядом с ветчиной на доске лежал большой острый нож с рукояткой из оленьего рога. Вино было не иберийское, а все тот же сдобренный сахаром ниагарский винтаж, который чета Нетаньяху пила за ужином; наливать его полагалось из бутылей в плетеных корзинках.
Я чувствовал себя фальшивкой. Мой костюм, мой галстук, моя трубка, моя кожа — все казалось мне маскарадом.
Нетаньяху в блеске пота стоял вместе с Цилей за стеной комплиментов, семинаристов и доктора Хагглса. В обеих руках у Цили были бокалы с вином. Нетаньяху поймал мой взгляд и подмигнул.
— Я сказала, что я устала, — проговорила Эдит. — Ты меня вообще не слушаешь?
— Слушаю. Я тоже устал.
— Я хочу домой.
— Идем. Думаю, наши гости сами найдут дорогу.
— А если и не найдут, невелика беда.
— Но я хочу тебя проводить.
— Мне не нужно, чтобы ты меня провожал. Мне нужно, чтобы ты помог мне разложить диван… Помоги мне хотя бы в этом…
Вид у нее был измученный. За лекцию Эдит успела протрезветь. Весь вечер она вела светские беседы и теперь устала. Она выполнила супружеский долг. Осталось только постелить постель.
— Я принесу наши пальто, — сказала Эдит, но по пути в гардероб ее задержала миссис Морс, желавшая что-то узнать о паэлье.
Я сам пошел в гардероб и обнаружил, что доктор Хиллард обшаривает мои карманы.
— Вы что-то потеряли?
— Только то, что вы у меня взяли. — Он залез во внутренний карман и извлек свою изящную ручку.
— Должно быть, я положил ее туда по привычке.
Он протянул мне мое пальто.
— Интересная привычка.
Я снял с вешалки пальто Эдит, взял с полки свою шляпу и из чистого озорства протянул ее доктору Хилларду.
— Не желаете ли взглянуть и сюда?
Он впился взглядом в перхоть и сказал:
— Она пуста, даже когда у вас на голове.
Пришел доктор Морс — за своей и жениной одеждой.
— Вы уже слышали, доктор Хиллард? Мы и не догадываемся, скольким обязаны Рубу. — Он взял дубленки четы Нетаньяху. — Блумы приютили доктора Нетаньяху с семьей. — Навьючил доктора Хилларда. — Это признак истинной преданности, Руб: вы нас выручили, когда гостиница так нас подвела.
— Поверьте мне, за это нужно сказать спасибо Эдит.
— Я верю вам.
Доктор Хиллард вышел, бормоча что-то из-под овечьих шкур.
— Мы очень вам благодарны, и, пожалуй, меньшее, что мы можем для вас сделать, — это проводить до дома… сегодня по городу шастает всякая шваль…
Вот так мы отправились в путь: всей толпою вышли через крытую галерею в сумеречные залы факультета театрального искусства, Эдит шагала стремительно и уже оторвалась от нас, направлявшихся навстречу холоду.
Порой залы колледжа кажутся бесконечными, словно из них не выберешься никогда, а порой, поскольку многие из них выглядят одинаково, складывается впечатление, будто заблудился; часто выходишь из привычных дверей и не узнаёшь ничего. Не сразу понимаешь, где именно очутился. Особенно в пургу.
Я просунул руку под локоть Эдит, чтобы ее поддержать, заставить замедлить шаг, но она торопливо вела нас вперед сквозь метель, продавливая ботинками дыры в белом снегу.
В прямоугольном дворе царила тишина. Готическая тишина. Каменные здания превратились в далекие холмы. Я наклонился к холодному уху жены и спросил: «Ну и как тебе лекция?» — обязательный вопрос после лекции по дороге домой, неизменно вызывавший у Эдит смешок или хотя бы ухмылку, но не сейчас — она сбросила мою руку.
Приблизившись к Мэзеру Корбину, подкравшись сзади к трону нашего старого основателя, я вновь попытался хоть немного развеселить жену — указал на него со словами:
— Преклонись пред кумиром, женщина. Смирись пред Богом твоим[115].
Но Эдит не поддалась.
— Хватит, Рубен.
— То есть ты предпочла бы смерть за блудодеяния твои, женщина?
— Не смешно. Я предпочла бы, чтобы ты прекратил.
— Извини.
— Я предпочла бы, чтобы ты оставил меня в покое. Я думаю.
Я уступил, я оставил ее в покое. Эдит в дурном настроении, в зимнем пальто и чулках. Она поправила муфту, почесала сухую кожу вокруг ноздрей. Под газовыми фонарями моя жена состояла из зимнего пальто, чулок и слабого подбородка, двоившегося, когда она смотрела себе на ноги; Эдит шагала так широко, словно всегда ходила на снегоступах.
Мы припустили с кампуса, я молчал, но хранимую мной тишину рассеивали ветры, доносившие вопли гуляк и похабное карканье «Воронов».
— Я помню, уже решено, — произнес я, — что взрослые лягут в гостиной, а детей мы разместим на полу в моем кабинете… но, может, положим детей внизу на диване, взрослым отдадим нашу спальню, а сами переночуем в моем кабинете?
— Рубен, ты неисправим.
— Будет весело. Ты, я и спальный мешок Джуди.
Мы стояли на запорошенном углу улицы, Эдит смотрела назад, на ворота кампуса в свете фонарей, где махали руками призрачные коллеги, прощаясь с доктором Хиллардом: он направлялся в свою холостяцкую келью.
— Помнишь, Рубен, какими мы были в молодости?
— Помню.
— В молодости мы всё принимали всерьез. Всё, что читали. Каждую выставку, книгу, концерт. Все эти стихи. Мы были серьезными людьми, у нас были убеждения. Мы верили в идеи. Причем искренне. А как мы говорили: «этика и эстетика», «моральные страсти культуры»… Как мы говорили о политике: «свобода от страха», «свобода от желания», как мы говорили о том, что почетно служить своей стране и что, даже если замечаешь ее недостатки, ты все равно тем самым служишь ей… Мы были такие серьезные, такие принципиальные, но такие чувствительные, так рассуждали о демократии, любви и смерти, будто знали, что это такое…
— Помню. Мы были славные маленькие евреи.
— Да что с тобой? Кто говорит о евреях? Слышать не хочу о евреях. Я говорю о нас двоих.
— Прости.
— Я пытаюсь сказать, Рубен, что знакомство с этим кошмарным человеком и его кошмарной женой помогло мне кое-что понять. Оно помогло мне понять, что я больше ни во что не верю, и меня это не смущает. У меня нет убеждений, и меня это устраивает, меня это более чем устраивает, я этому рада… я рада, что старею без идей…
— Ну и… Как говорят Джуди и ее друзья? Супер-пупер?
— Супер-пупер.
Эдит взяла меня за руку, и мы пошли дальше, влюбленная парочка в снегу. Наш квартал был засыпан полностью. Снежные изгороди. Жемчужные взгорки машин.
Мы с трудом поднялись по лестнице к нашей двери, снег здесь был мягкий, рыхлый и даже на верхней ступени, под козырьком, доходил до икр.
По-моему, это благословение: пусть ты никогда не станешь запирать свою дверь… пусть тебе никогда не придется запирать свою дверь… Я открыл дверь и, едва не поддавшись порыву подхватить Эдит на руки, как невесту, — придержал дверь перед нею. Эдит шагнула внутрь. Под ее подошвами заскрипел коврик, она наклонилась развязать шнурки, но замерла, обернулась и вцепилась в меня. Я взглянул поверх ее плеча сквозь запотевшие очки и увидел, что наш новенький телевизор валяется на полу, экран разбит, а на груде осколков стекла и обломков пряничного домика свернулся калачиком младший из Нетаньяху.
Наверное, он обрушил на себя телевизор, как Самсон колонны храма. Наверное, он мертв, подумал я, потому что самсоны не получают ран. Но тут он пожевал остаток пряничной крыши, пошевелился, и стекло под ним захрустело.
— Он спит, — сказала Эдит.
Кажется, она тоже запамятовала его имя.
Эдит пошла зажечь свет, а я, почуяв наверху какое-то шевеленье, поднялся по лестнице и на середине заметил среднего из сыновей, Бенджамина, чуть дальше верхней площадки, он, как индеец в дозоре, растянулся на ковровой дорожке в коридоре, его пухлое лицо мерцало в длинной узкой полоске света из едва приоткрытой новой двери комнаты Джуди. Внизу зажегся свет, Бенджамин обернулся, увидел меня и оцепенел. Словно толстый олененок, застывший в свете фар, он перевел взгляд с меня на приоткрытую дверь, потом вновь посмотрел на меня, крикнул: «Йони!» — кажется, он крикнул «Йони!», но так, будто имел в виду «Джеронимо!»[116] — бросился на меня, впечатал в стену площадки и, отскочив от балюстрады, промчался мимо, споткнулся и кубарем слетел по лестнице. Я опомнился и увидел старшего, Джонатана, абсолютно голого: он выскочил из комнаты моей дочери, напряженно застывший пенис его покачивался на бегу, то бесцеремонно метил в меня, точно копье, то указывал из гнезда густых иссиня-черных кудряшек на потолок. Я растерялся и не схватил его — да и не знал, как именно или за что его схватить, — и вновь прижался к стене, Джонатан промчался мимо меня к лестничной площадке, от него явственно пахнуло жаром и сексом. Джуди стояла на пороге комнаты и, визжа, пыталась спрятать за дверью свою наготу. Эдит поднималась по лестнице, оттолкнула меня, закричала на Джуди, та закричала в ответ, вышла из-за двери, явила себя целиком — грудь, растительность на лобке, ноги как у танцовщицы «Рокетс»[117]; Джуди лягалась, готовясь защищать себя и свой безупречный нос от набросившейся на нее матери. Я поспешил оттащить от нее Эдит, но получил мокрым каблуком в глаз, оступился, пролетел несколько ступенек, ударился головой и вспомнил, как зовут младшего: малыш Идо, он в это время ревел внизу. Я поискал его глазами, но не нашел. Я спустился, огляделся, распахнул дверь шкафа, заглянул под столик, посмотрел у пианино, пюпитра, полок и, вздрогнув от близкого плача и сквозняка на шее, развернулся и увидел, как перемазанный сажей Идо вылез в слезах из камина, засунув большой палец в рот, ступни в кровавых порезах от осколков экрана, пальцы ног сверкают от разноцветной посыпки. За ним тянулась дорожка из стекла, растоптанных в пыль сластей и отпечатков подошв с пятнами крови, дорожка вела на крыльцо и там превращалась в рытвины на снегу. Я пошел по следам — дорожка ветвилась зигзагами и крестами, оставленными Эдит и мною, петляла так, словно кто-то раненый, пошатываясь, брел на участок к Даллесам, где я перехватил доктора Морса и Нетаньяху. Я посмотрел мимо них на Эвергрин; я посмотрел на другую сторону улицы. И выдавил, стараясь не встречаться с ними взглядом: «Вы не видели ваших мальчиков?» — но Эдит пронеслась по дорожке, бросилась на Цилю, точно полузащитник на противника, сбила ее с ног, и они покатились по снегу, сминая холодное одеяло лужайки Даллесов; Эдит кричала — я впервые слышал, чтобы она кричала при посторонних, и уж точно ни разу не слышал, чтобы она ругалась — «Извращенцы! Уроды! Чокнутые маньяки! Вашим ублюдочным сыновьям самое место в зверинце для насильников!». Я попытался оттащить Эдит, потянул ее за ноги, а доктор Морс и Нетаньяху ошеломленно наблюдали за происходящим. «Идите ищите своих сыновей, — крикнул я, мельтеша вокруг мечущегося клубка из женщин, пытаясь извлечь из него свою, — они куда-то сбежали». В доме Даллесов вспыхнул свет, и я сказал доктору Морсу: