реклама
Бургер менюБургер меню

Джошуа Коэн – Нетаньяху. Отчет о второстепенном и в конечном счете неважном событии из жизни очень известной семьи (страница 20)

18

Я поискал последний черновик Джуди, но не нашел. Стол был завален контрольными, половину я до сих пор не проверил. Уровень их был куда ниже сочинений Джуди, но к студентам я отношусь без отеческой строгости (мне подобное чуждо), а потому и оценивать их работы мне следует по гауссовой кривой[71]. Впрочем, Джуди слишком горда, чтобы приспосабливать свои работы к требованиям колледжа, который она ни во что не ставит и куда не собирается подавать заявление, — она не собиралась подавать заявление в Корбин даже из уважения ко мне, и, признаться, я подумывал о том, чтобы подделать заявление и подать от ее имени, дабы показать коллегам, что мы, Блумы, не чванливые снобы, согласные лишь на университет из числа тех, каковые мой отец, перепутав все идиомы, называл «Лигой плаща».

Осуществить этот план — помимо страха, что Джуди затаит на меня обиду, — мешали сомнения: я не знал, что будет, когда Джуди откажется от стипендии, которую ей наверняка предложит Корбин.

Меж страниц сочинений Джуди («Самое трудное решение, какое мне довелось принять…») то и дело попадались другие контрольные, некоторые уже с моими пометками — я что-то подчеркивал дрожащей рукой, обводил в кружок, ставил какие-то знаки, то ли прямые вопросительные, то ли согбенные восклицательные, не разобрать, нечто в этом роде я поставил возле предложения «Статьи конфадерации [sic] составили конфадерацию, из-за чего победили рабовладельческие штаты [sic[72]. Недалеко ушли и другие работы — например, студента по имени Гэри Фэрриер, он оправдал свое прозвище Гэри-ФБР, когда написал: «Известное выражение „Все люди созданы равными“ подразумевает, что равенство ограничивается созданием и все попытки сохранить это равенство в нашем государстве, навязать его посредством законодательства должны рассматриваться как мерзость пред Б-гом [sic], граничащая с большевизмом…»

Под этой работой обнаружилась небрежная пачка дешевых бумажных листов: собраны кое-как, все в складках, хаотичные машинописные строки в пятнах корректирующей жидкости и чернил; листы эти были прикреплены скрепкой к потрепанному конверту, на марке — колокол свободы в трещинах и полосах штемпеля: письмо от раввина из Филадельфии. А под ним еще одна пачка листов, покрупнее, европейского размера, разлинованных от руки, исписанных каллиграфическим почерком; эти листы прикреплены к конверту par avion, оклеенному великолепными марками с гранатами, резвой газелью и ощетинившимся хмурым Герцлем: мне почудилось в лихорадке, что письмо прислал он, а не преподаватель Еврейского университета.

В панике я порылся в бумагах, отыскал разрозненные страницы из исследования по налогообложению: все мои труды перемешались.

Я сбросил все бумаги на пол, уселся рядом с ними и принялся раскладывать их по стопкам: студенческие работы, сочинения Джуди, бумаги, связанные с моими обязанностями в качестве члена комиссии, мои исследования, рукописи, то и дело попадались страницы на иврите — на языке, современные породы глаголов[73] которого давались мне с таким трудом, что даже попытка прочесть по складам заголовок навевала на меня сон… и страницы медленно превращались в листья, шуршали, шелестели, рыжели, непостижимые, как сам сон…

…снилось мне, что я иду по какому-то кампусу — намного величественнее Корбина — в прекрасной осенней листве. Больше похоже на Оксбридж: средневековые камни, все фантастическое, иностранное, деревья пылают. Рядом со мною Джуди в модном костюме из тех, что купили ей родители Эдит, на голове у нее шляпка-таблетка и такая же перекинута через плечо, на манер сумочки, а посреди нарумяненного лица — ее привычный зажим для носа, металлический, пружинный, с резинкой, нечто вроде ортодонтии для носа, наподобие хомутика, каким велосипедисты закрепляют штанины, чтобы не попадали в цепь: Джуди цепляет его перед сном, чтобы исправить форму носа, и в моем сне она тоже с этим зажимом, причем здесь это кажется совершенно естественным и даже красивым, точно и не корректирующий прибор, а украшение в комплект к подаренным Омой клипсам…

…Джуди направлялась к каменному зданию, я следом за нею, по дорожкам среди обширных, аккуратно подстриженных газонов плац-парада, на нем юные кадеты выполняли приемы штыкового боя и ритмическую гимнастику; когда мы приблизились к зданию, кадеты оглядели Джуди с головы до ног и присвистнули…

…Потом мы очутились в коридоре, он начинался как коридор в Корбин-колледже и далее превращался в коридор средней школы Корбиндейла: визг, крики, шкафчики вдоль стен. По обеим сторонам располагались классы, большинство стояли темные, двери закрыты, но кое-где двери были распахнуты настежь, на ламинате лежали лучи света, как от прожектора. Джуди шла впереди, я позади, не приближаясь к ней, она ни разу не обернулась; пересекая полосы света, когда на нее падал луч, она все так же стремительно и решительно двигалась дальше, точно тело ее превратилось в тиски, сдавившие ее душу. Мне же выдержки не хватало, и я, проходя мимо освещенных кабинетов, заглядывал внутрь. В каждом из кабинетов был один из одноклассников Джуди, один из ее новоиспеченных друзей в окружении высоких парней в коричневых пальто и хомбургах с вмятиной наверху, мои знакомые из разных уголков довоенного Бронкса. Парни держали детей в заложниках и допрашивали с пристрастием. Свиноподобную Мэри Басти повесили вверх ногами на крюк и опускали в бочку с кипящим маслом те самые ребята, что некогда заглядывали в бакалею к моему дяде Изе забрать причитавшиеся им конверты. Куртуазные братья Колли, засучив рукава, щеточками и гребешками сдирали кожу с Джоан Джерри, малютки Джоан Джерри, нашей соседки. Тода Фру, простоватого паренька из семейства квакеров — он играл Ромео в спектакле с Джуди и постоянно пробовался на эту роль вне сцены, притом что соперничал с Джуди за звание первого ученика (отец его, доктор Фру, возглавлял у нас в колледже английское отделение), — привязали к столбу, и Пол Мандзонетто говорил ему: «Просто ответь — это все, что нам нужно знать, — почему Рузвельт не отдал приказ разбомбить железнодорожные пути[74]?» Тод что-то пробормотал, но изо рта его вышла лишь кровь, один из громил Мандзонетто вытер ему губы, потом скомкал носовой платок и запихнул Тоду в рот. Другой громила рисовал на полу мелом контур, как вокруг трупа, Мандзонетто наклонился к нему и прошептал: «Пусть прочувствует… Mi capisci, si? Non ammazzarlo…[75] да погасите вы свет!», я хотел войти, но дверь захлопнулась перед моим носом, и я бросился догонять Джуди…

Коридор заканчивался своеобразным вестибюлем, там нас встретила Эдит, притворилась, будто не знает ни меня, ни Джуди и вообще она не Эдит, а незнакомая секретарша-матрона, ровесница ее матери, если не старше; сутулая, близорукая, она, с трудом переставляя ноги, провела нас через машбюро, через отдел корреспонденции и оставила у дверей моего кабинета в Корбине…

…моего кабинета, я почти им не пользовался, поскольку сидел там не один, а вынужден был делить эту конуру с целым рядом внештатников и временщиков, которых толком не знал, разве что видел чашки и плесневелые бутерброды, залежавшиеся после их увольнения, — и в этом ряду внештатников, очевидно, был Жаботинский. Он сидел за моим столом. Точнее, за столом, который считался моим. Это был Жаботинский, сомнений быть не могло. Очки в круглой темной бакелитовой оправе, волосы с проседью зализаны, зачесаны набок, как у Гитлера, на голове академическая шапочка с кисточкой, двубортный пиджак в полоску торчит на тощей груди, как палатка на колышке, волевой подбородок еле заметно шевелится — сидящий то ли прячет смешок, то ли блуждает языком по зубам в поисках дырок. Он указал пальцем на Джуди, потом на стул. Мне стула не нашлось, но меня там словно и не было… я словно наблюдал за сценой, в которой не участвовал, или же они намеренно игнорировали мое присутствие как ничего не значащее… Жаботинский взял со стола папку, перелистал, нахмурился, закусив губу, и произнес: «А что вы делали во время войны?»… «Отстаньте от нее, — хотелось крикнуть мне, — она была совсем маленькой, ее зачали на следующий день после Пёрл-Харбора», но я лишился дара речи, да и Джуди ответила лучше: она улыбнулась. В отличие от меня, она понимала шутки и издала пронзительный утробный смешок: оседлавший ее нос аппарат давил на перегородку. Звук получился птичий и не то чтобы неприятный. Жаботинский щепотью извлек лист из папки, уставился на него, прищурясь — очки сползли, — и сказал: «Отличные оценки, право, отличные. И всеобъемлющий перечень внешкольных занятий… Шахматный клуб, уроки немецкого, французского, „Камелот“, „Сальмагунди“. Клуб любителей пленэра… и чем вы пишете?..» — «Как правило, акварелью». — «Отлично. Оркестр младшеклассников и старшеклассников — на чем играете?» — «На флейте». — «Отлично, на флейте…» — «Я люблю искусство и иностранные языки». — «Vous avez été très occupée, nicht wahr?[76] Гуманитарные дисциплины — неотъемлемая часть образования каждого молодого человека, но меня смущает недостаток физической активности. В здоровом теле здоровый дух. Молодые люди должны быть здоровыми, особенно если им предстоит обучение, каковое мы здесь проводим. Вы не интересуетесь спортом?» — «Последнее время я увлекаюсь зимними видами спорта: лыжи, коньки. В Нью-Йорке мне редко выпадала возможность заняться какими-либо физическими упражнениями. Но теперь я живу на природе и, поверьте, пользуюсь этим в полной мере». Жаботинский отложил бумаги — я заметил ивритские буквы, но он закрыл папку. «Вы позволите?» — спросил он и, не дожидаясь ответа, протянул дрожащую отёчную руку, аккуратно снял с носа Джуди зажим и скрепил им папку. Джуди сидела с открытыми глазами и даже не моргнула. Жаботинский, отдуваясь, откинулся на спинку кресла, убрал с лица кисточку от шапочки, захрустел пальцами, оправляясь от напряжения и устремив взгляд на Джуди — тяжелый, иронический, не без вожделения. «А готовы ли вы, — с придыханием спросил он, — не колеблясь, исполнить любой приказ, даже если он вызовет у вас отвращение?» — «Готова». Жаботинский отмахнулся — то ли от Джуди, то ли от кисточки, снова упавшей на мостик его очков. «А если вас поймают враги, клянетесь ли вы даже под пытками ничего им не выдать?» Джуди кивнула. «Хорошо, — сказал он, — я так и думал». Жаботинский открыл и закрыл ящики стола, точно желая убедиться, что мечта его хранится в надежном месте, и продолжил: «Полагаю, мы закончили. — Тут он повернулся ко мне и добавил, наконец признав мое присутствие: —…если, конечно, у моего коллеги, члена комиссии, нет вопросов?» …Наверняка он имел в виду, что я член комиссии, рассматривавшей вопрос о поступлении Джуди, но куда именно, я понятия не имел: пансион благородных девиц-диверсанток? лагерь, где преподают гуманитарные науки охотникам за нацистами? Разве вы не знаете, что она моя дочь, хотел было спросить я. Но потом подумал: что, если меня тоже проверяют? Кого из нас вы допрашиваете? Ее или меня, Владимир-Зеэв? И, вдруг почувствовав брешь, зияющую над моей головой, я поднял глаза — по словам Эдит, я всегда так делаю, когда вру, — но вместо флуоресцентных лампочек и потолочных плиток увидел просторную высокую галерею, как в анатомическом театре или в суде, со всех четырех сторон — бесконечные ряды скамей, точно в церкви, уходящие в поднебесье, на скамьях мои студенты и коллеги, другие члены комиссии по приему новых сотрудников, доктор Морс, в аляповатой ложе бельэтажа сидят Штайнмецы, под ними в амфитеатре стоят мои родители, дядя Изя держит обнаженное тело жены, он женился на ней, потому что она прошла через Биркенау, следовательно, должна быть добра к нему; после его исчезновения она отравилась газом на кухне их квартирки без окон… и все они выкрикивали вопросы… кричали, и изо рта у них вырывалось пламя…