Джошуа Коэн – Нетаньяху. Отчет о второстепенном и в конечном счете неважном событии из жизни очень известной семьи (страница 22)
Обшарив ее ящики, я принялся за свой кабинет, выбрал окончательные варианты ее сочинений, перепечатал, подписал ее именем, добавил сопроводительные письма. А в тот день, когда Эдит должна была привезти Джуди из больницы, поехал на почту. До чего красиво это простое здание в декабрьских сумерках. Очаровательное простое здание из гладкого кирпича. Внутри на стене уже висит еловый венок. Возвращаясь домой, я видел мерцавшие свечи, усыпанные звездочками, и миниатюрных осликов на лужайке, они поклонялись лежащему на соломе младенцу.
В каникулы я по-прежнему ездил в школу, пусть даже для того лишь, чтобы поглазеть по пути на раздернутые занавески, вымытые окна, сияющие елки, окутанные дождиком и мишурой. Каждый дом словно превратился в декорации к рекламному ролику —
Не светился только наш дом. И если в прошлом году наши окна без украшений сообщали — соседям, но больше нашему комплексу неполноценности — «Здесь живут евреи», то в этом году добавилось: «Увы».
Мы даже не заметили, как прошла Ханука.
Пока мы с Эдит наказывали друг друга, Джуди ликовала, лежа в постели, плотно укутанная одеялом, точно переломала все кости, хотя у нее уже почти все прошло, только нос порой саднило, да еще остались синяки, в том числе вокруг глаз, как у панды. Откинувшись на подушки, будто принцесса, она смотрела телевизор через загораживавшую обзор лубочную повязку, та торчала на ее лице, как антенна из марли.
Телевизор был новенький, только что купленный. Я в жизни бы не раскошелился на столь щедрый подарок, но тут дал слабину. Это подарок нам всем, от нас всех, скопом. Так я говорил себе: нам сейчас нужен смех, нужны яркие краски, а последние модели телевизоров как раз показывают все в цвете. Я выбрал громоздкую «Мисс Америку» компании «Филко», ее светлый сосновый корпус смахивал на сосновый пенек, я велел доставщикам отнести телевизор в комнату Джуди, пока Эдит нет дома, а значит, она не станет возражать, поскольку еще не знает о покупке.
Я поставил в известность — сперва Джуди, а потом и Эдит, когда она вернулась из библиотеки, — что это временная мера.
Как только Джуди поправится, телевизор перекочует вниз, в гостиную, где ему и место.
Джуди нравились викторины, и у меня теплело на сердце, когда я слышал, как она смеется и выкрикивает ответы под кайфом от перкодана.
Вопросы мне в кабинете были толком не слышны, зато слышны ответы Джуди, и по ним — если они оказывались верны, а обычно так и бывало, — я догадывался о вопросах. Васко да Гама. Кто из португальских мореплавателей открыл морской путь в Индию? Виллем Баренц. В честь кого названо Баренцево море? Джуди кричала ответы, кричала, когда участники на экране ошибались с ответом, а когда оказывалась права, хлопала в ладоши. Аплодировала себе и радовалась. Меня это тревожило. Перемена почти маниакальная, особенно с этими окровавленными бинтами, как у мумии.
Казалось, по щелчку выключателя или повороту ручки регулировки — или просто после того, как дверь врезала ей по лицу, — в голове у Джуди замкнуло схему, отвечающую за удовольствие, и теперь она улыбается, как в детстве, — по крайней мере, насколько позволяет боль.
Больше всего Джуди любила категорию «Исследователи и исследования», но и «Изобретатели и изобретения» ей тоже нравились, а также «Анатомия» и «Солнечная система». Ей льстило подозрение, что результаты викторин куплены, ведь она побеждала, даже если все жульничали. Она вела собственный счет и однажды с гордостью объявила, что выиграла — не могла бы выиграть, а выиграла — тридцать две тысячи долларов и два билета на круиз в Сан-Хуан: «И кого из вас, пляжных бездельников, мне взять с собой?»
Мы с Эдит служили ей душой и телом — точнее, Эдит телом, а я разбитым сердцем. Мы на цыпочках поднимались по лестнице к ее комнате, новый ковер, еще не выгоревший на солнце, морщил и пузырился.
Мы стучали по косяку и замирали на пороге, пока не дождавшемся двери, в руках у нас были подносы с таблетками и газировкой, мы ограничивали наш лепет телевизионными любезностями: «Все отлично, все замечательно, я так рада, что я здесь… я хочу передать большой-пребольшой голливудский привет всем, кто остался в Пеории… мне не терпится начать игру…»
Вернувшись вниз, мы с Эдит советовались, как дворецкий с горничной: их роман не задался, но ради больной госпожи они стараются отбросить разногласия. Мы шептались о еде Джуди. Мы шептались о том, поела ли она и сколько чего съела. Мы шептались о том, не поздно ли рассылать семейные рождественские открытки: год назад нам дали понять, что это обязательно для членов совета жителей района Алгонкин-Хайтс, Общества взаимопомощи Эвергрин-стрит и участниц Лиги женщин Корбиндейла. Мы шептались, хотя телевизор орал и на кухне шумела посудомоечная машина.
Когда же нам нужно было сказать друг другу нечто действительно важное, мы выходили на крыльцо.
Джуди наткнулась на дверь (так мы сказали врачам), Джуди поскользнулась и упала на дверь (так я сказал школьным учителям Джуди), Джуди поднималась по лестнице, ее бабушка и дедушка спускались, «старики споткнулись и полетели вниз, я пыталась их поймать» (так Джуди сказала по телефону друзьям, Эдит сама слышала). Мы с Эдит на крыльце шепотом совещались, какой версии придерживаться, буде кто-нибудь спросит, и не послать ли врачам цветы, или цветы уже лишнее? И почему бы не показать Джуди городскому специалисту — то есть нью-йоркскому врачу-еврею, — просто чтобы убедиться, что у нее там все в порядке, ведь порой повреждения носа приводят к повреждениям мозга.
— Каким образом? — спросил я. — Это какой же доктор тебе такое сказал?
— Доктор Дулитл. Доктор Живаго. Это всем известно. Если носовая кость вонзится в мозг, может что-нибудь повредить.
— Но у Джуди носовая кость не вонзалась в мозг.
— Откуда ты знаешь?
— А если и вонзилась, Джуди от этого стала только счастливее.
— Разве что ненормальнее. Настолько, что я ее боюсь. Я боюсь, что, если мы оставим ее одну, она что-нибудь с собой сделает.
Так Эдит выражала тревогу за Джуди и заодно пыталась увильнуть от наших рождественских обязанностей, давая мне понять, что придется мне одному ходить в гости. А если мне в одиночку никак нельзя, то не ходить вовсе. Я не знал, что хуже для сотрудника факультета: явиться на прием без жены или не явиться вовсе. Не явиться — значит выказать пренебрежение, которое истолкуют в религиозном смысле, приход же в одиночку намекал на нелады в семье. Жена пьет. Злоупотребляет таблетками. Муж ходит налево.
— И что же мне делать?
— Мне все равно. Я не хочу идти. Только не сейчас.
— Но что я им скажу?
Эдит примолкла.
— Скажи, что жена боится оставить дочь одну, иначе та повесится на карнизе для штор, или наденет на голову полиэтиленовый пакет и задохнется, или зажжет духовку и отравится газом.
— Эдит, перестань, ты не в своем уме.
— Мы с тобой шепчемся зимой на крыльце, хотя дома никого, кроме дочери. Мы оба не в своем уме. Но я лучше останусь дома, чтобы ничего не случилось.
— Как те, кто не наступает на трещины в асфальте и не открывает зонт в помещении? Как те, кто боится заснуть, иначе в землю врежется метеорит?
— Именно так. Скажи им, что я болею.
— И чем ты болеешь?
— Простудой. Сейчас самая пора. Вдруг у меня и правда простуда? Может, я уже простудилась, я ведь стою на улице без пальто?
Тут зазвонил телефон, и Эдит ринулась в дом. Ей надо было успеть снять трубку на кухне, прежде чем Джуди снимет ее наверху: для удобства мы установили телефон на ее прикроватной тумбочке — опять-таки временно.
Если Эдит сумеет поднять трубку раньше Джуди, а потом сумеет молчать и хранить терпение, ей удастся подслушать разговор — как только Джуди прокричит (точно голос ее донесется на кухню и без телефона): «Мам, положи трубку! Мам, ты тут? Если тут, положи трубку!» — дабы удостовериться, что мать не слушает.
Я вернулся в дом, аккуратно прикрыл за собою входную дверь и принялся нарочито медленно собираться: обулся, надел пальто и шляпу, заглянул на кухню попрощаться с Эдит, но она не обратила на меня внимания.
Такую семейную сцену я вынес с собой на холод: женщина подслушивает, прислонясь к высокому кухонному столу, прижимает трубку к уху, одной рукой закрывает микрофон, другой теребит провод, накручивает на палец, а за ее спиной в последних лучах солнца, сочащихся в кухонную тишину сквозь окно прихожей, мельтешат пылинки.
В том году я опаздывал на все рождественские вечеринки. Я добирался не на машине, шел пешком, шел медленно, долгой дорогой, и долго выбирал в кондитерской гостинцы — готовые рождественские полена, — чтобы все поверили, что Эдит и впрямь болеет.
— У нее сильный грипп, — сообщил я доктору Хилларду на кафедральной вечеринке.
— Доктор Морс сказал, что вы ему говорили, у нее простуда. Или все-таки грипп?
— Она сама не знает.
— Бедняжка. Пусть бережется, как бы не было пневмонии.
На общеуниверситетской вечеринке доктор Морс сказал:
— Очень жаль, что Эдит до сих пор болеет. В библиотеке, наверное, по ней соскучились. Да и я тоже. И по ее хале.
— Я слышала, что и Джуди нездоровится? — вставила миссис Морс.
— А я слышал, она каталась на санках и получила травму, — добавил доктор Морс.
— Она упала с санок, разбила нос и, видимо, пока отлеживалась дома, заразилась от Эдит.