18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Джон Кутзее – Элизабет Костелло (страница 43)

18

Это женщина из общежития, та, что с польским акцентом, та, которую она про себя называет капо. Сегодня утром на ней платье из хлопчатобумажной ткани с рисунком в цветочек, желто-зеленого цвета, несколько старомодное, с белым поясом. Платье идет ей, ее здоровым светлым волосам, ее загорелой коже, ее крепкому сложению. Она похожа на крестьянку во время страдной поры, выносливая, сильная.

– Нет, не над исповедью – это заявление о приверженностях. У меня просили заявление.

– Мы здесь называем это исповедью.

– Правда? Я бы не стала его так называть. По-английски не стала бы. Может быть, на латыни. Возможно, на итальянском.

Она не в первый раз спрашивает себя, почему это все, с кем она здесь сталкивается, говорят по-английски. Или она ошибается? Не говорят ли эти люди в самом деле на других языках, незнакомых ей, – польском, венгерском, вендском [115], – а их речь переводится для нее на английский, мгновенно и какими-то чудесными средствами? Или, если иначе, не является ли условием существования в этом месте требование ко всем говорить на одном языке, например на эсперанто, и не являются ли звуки, срывающиеся с ее губ, не английскими словами, хотя она ошибочно и считает их английскими, а словами на эсперанто, хотя эта женщина может думать, что это слова польские? Сама она, Элизабет Костелло, не помнит, чтобы она изучала эсперанто, но она может ошибаться, как ошибалась она во многом. Но почему тогда официанты здесь итальянцы? Или то, что ей кажется их итальянским, на самом деле просто эсперанто с итальянским акцентом и итальянскими жестами?

Мужчина и женщина за соседним столиком сцепились мизинцами. Они смеются, тащат один другого, упираются друг в друга лбами, перешептываются. Похоже, им не нужно писать исповедей. Но, возможно, они не актеры, не настоящие актеры, как эта польская женщина, или эта женщина, играющая польскую женщину; возможно, они всего лишь статисты, которым поручено делать то, что они делают каждый день своей жизни, изображать суету на площади, придавать ей подобие реальности, оживлять. Наверное, такая жизнь неплоха – жизнь статиста. Но по достижении определенного возраста тебя, вероятно, начинает одолевать беспокойство. По достижении определенного возраста жизнь статиста, вероятно, начинает казаться бесполезной тратой драгоценного времени.

– И что вы пишете в своей исповеди?

– То, что уже говорила: я не могу себе позволить приверженностей. Что, занимаясь тем, чем занимаюсь я, нужно отказаться от приверженностей. Приверженности – это потакание своим слабостям, роскошь. Они препятствие.

– В самом деле? Некоторые из нас сказали бы, что та роскошь, которую мы не можем себе позволить, это неверие.

Элизабет ждет продолжения.

– Неверие – рассматривать все варианты, хвататься за противоположности – это знак бездеятельной жизни, жизни в безделье, – развивает свою мысль женщина. – Большинству приходится выбирать. Только светлая [116] душа парит в воздухе. – Она подается поближе к Элизабет. – Позвольте мне предложить совет светлой душе. Они могут сколько угодно говорить, что им требуется ваша приверженность, но на самом деле их удовлетворит страсть. Продемонстрируйте им страсть, и они пропустят вас.

– Страсть? – отвечает она. – Темная лошадка страсть? Я бы сказала, что страсть уводит в сторону от света, а не к нему. И тем не менее вы говорите, что здесь страсть принимается. Спасибо за информацию.

Говорит она насмешливым тоном, но ее собеседница не одергивает ее. Напротив, женщина усаживается поудобнее на стуле, кивает ей, чуть улыбается, словно приглашая напрашивающийся вопрос.

– Скажите, скольким из нас удается получить разрешение, пройти испытание, пройти за врата?

Женщина смеется, смеется тихим, странно привлекательным смехом. Где они пересекались прежде? Почему это так трудно – вспоминать, словно нащупываешь себе путь в тумане?

– Через какие врата? – говорит женщина. – Вы считаете, что есть только одни врата? – Она снова смеется, смех сотрясает ее тело продолжительной роскошной дрожью, подрагивают и ее тяжелые груди. – Вы курите? – спрашивает она. – Нет? Не возражаете, если я закурю?

Она достает сигарету из золотого портсигара, чиркает спичкой, затягивается. У нее мозолистая, широкая, крестьянская рука. Но ногти у нее чистые и аккуратно покрыты лаком. Кто она? «Только светлая душа парит в воздухе». Это похоже на цитату.

– Кто знает, чему мы привержены на самом деле, – говорит женщина. – Ведь наши приверженности скрыты здесь, в нашем сердце. – Она легонько ударяет себя по груди. – Скрыты даже от нас самих. Все эти комитеты интересуются вовсе не приверженностями. Они удовольствуются и одними последствиями – последствиями наличия у вас приверженностей. Покажите им, что у вас есть чувства, и они удовлетворятся.

– Что вы имеете в виду – комитеты?

– Комитеты экспертов. Мы называем их комитетами. А себя мы называем певчими птицами. Мы поем комитетам для их удовольствия.

– Я не участвую в шоу, – говорит она. – Я не тенор. – Сигаретный дым плывет ей в лицо, она машет рукой. – Я не могу изображать то, что вы называете страсти, если их нет. Не могу включать их и выключать. Если ваши комитеты не понимают этого…

Она пожимает плечами. Она собиралась сказать что-то о своем билете, о возврате ее билета. Но это было бы слишком серьезно, слишком литературно для такого мизерного случая.

Женщина гасит сигарету.

– Мне пора, – говорит она. – Нужно купить кое-что.

Она не говорит, что за покупки собирается сделать. Но ее, Элизабет Костелло (имена здесь угасают: но нет, ее имя не угасает, ничуть), поражает, какой пассивной она стала, какой нелюбопытной. Она бы тоже хотела купить кое-что. Кроме ее фантазии насчет печатной машинки, ей нужны крем для защиты лица от солнца, собственное мыло вместо жесткого карболового в умывальне. Да, она даже не делает попытки узнать, где здесь делают покупки.

Поражает ее и еще кое-что. У нее пропал аппетит. Со вчерашнего дня у нее осталось слабое послевкусие от лимонного мороженого и миндального печенья с кофе. Сегодня одна только мысль о еде вызывает у нее тошноту. Она чувствует неприятную тяжесть собственного тела, неприятную телесность.

Неужели новая карьера начинает привлекать ее – роль одного из тощих людей, маньяка в том, что касается соблюдения постов, художников голода? Проникнутся ли ее судьи жалостью к ней, если увидят, как она чахнет на глазах? Она видит себя тощей, как жердь, в зале судебных заседаний на скамье для публики в пятне солнечного света, пишущей свое задание – задание, которое никогда не будет закончено. «Упаси господи! – шепчет она себе под нос. – Слишком литературно, слишком литературно! Перед смертью я должна выйти отсюда!»

Словосочетание «светлая душа» возвращается к ней уже в сумерках, когда она прогуливается вдоль городской стены, смотрит, как ласточки на площади то устремляются вверх, то ныряют вниз. Светлая ли она душа, легкая ли? Что такое светлая, легкая душа? Она думает о мыльных пузырях, плавающих среди ласточек, они поднимаются в голубые небеса даже выше птиц. Не так ли представляет ее себе и эта женщина, чья работа – скрести полы и чистить туалеты (хотя она никогда не видела, чтобы та занималась подобными делами)? Ее жизнь по большинству стандартов определенно не была тяжелой, но и легкой ее не назовешь. Может быть, тихой, может быть, защищенной: жизнь в той стране, где ходят вверх ногами, удаленной от худших вывертов истории; но не обошедшейся и без стрессов, мягко говоря. Не следует ли ей отыскать эту женщину и вывести ее из заблуждения? Поймет ли та ее?

Она вздыхает и идет дальше. Как он прекрасен, этот мир, даже если он всего лишь имитация! По крайней мере, есть на что опереться.

Тот же зал судебных заседаний, тот же бейлиф, вот только коллегия судей («комитет» – нужно ей научиться называть его так) новая. Их теперь семеро – не девятеро, – и среди них одна женщина. И скамьи для публики теперь не пусты. У нее есть зритель, сторонник: уборщица сидит одна, на коленях у нее веревочная хозяйственная сумка.

– Элизабет Костелло, просительница, второе слушание, – нараспев произносит председатель сегодняшнего совета (старший судья? ведущий судья?). – Вы пересмотрели свое заявление, насколько мы понимаем. Прошу – мы вас слушаем.

Она выходит вперед.

– Чему я привержена, – читает она уверенным голосом, как декламирующий ребенок. – Я родилась в городе Мельбурне, но часть детства провела в сельском районе штата Виктория, в районе климатических крайностей: выжигающие всё засухи сменяются здесь ливневыми дождями, после которых в реках плавают тела утонувших животных. Так, по крайней мере, я это помню.

Когда вода сходила – я говорю о воде одной конкретной реки, называемой Дулганнон, – оставались акры земли, покрытой илом. По ночам вы слышали кваканье десятков тысяч маленьких лягушек, радующихся щедрости небес. В воздухе стоял их несмолкаемый гомон, не уступающий треску цикад в полдень.

Откуда они вдруг появляются – эти десятки тысяч лягушек? Ответ прост: они всегда там. В засушливый сезон они прячутся под землей, закапываются все глубже и глубже от жара солнца, пока каждая не создаст себе маленькую могилку. И в этих могилках они, так сказать, умирают. Частота сердцебиения у них замедляется, дыхание прекращается, они приобретают цвет ила. Ночи снова становятся беззвучными.