Джимми Лотард – Погружение в Лимб (страница 2)
Отсутствие ткани, этой простой, банальной, успокаивающей мягкости, этого посредника между уязвимой плотью и жёстким миром, вызывало в ней глубинный, животный, почти тошнотворный дискомфорт. Её тело, облачённое в какой-то тонкий, скользкий, явно искусственный костюм, напрямую соприкасалось с этой стерильной, безупречной поверхностью, и это ощущение было не просто неприятным. Оно было унизительным.
Она чувствовала себя не человеком, отдыхающим после долгого пути, не пациентом, восстанавливающимся после болезни, а экспонатом в герметично закрытом саркофаге, приготовленным для длительной консервации. Инструментом, аккуратно, с соблюдением всех зазоров и допусков, уложенным в специальный, анатомический футляр для длительного хранения или транспортировки. Объектом, для которого понятия «тепло», «уют», «мягкость» и «сострадание» были просто не предусмотрены в изначальной, базовой спецификации. Кем? Чьей? Этот вопрос вспыхнул и погас, не найдя ответа.
Она попыталась нащупать пульс на запястье, прижав два непослушных, одеревеневших пальца к бледной, почти голубоватой коже в том месте, где, по идее, должна проходить лучевая артерия. Потребовалось несколько томительных секунд, чтобы сквозь гул собственного страха уловить его. Он был. Слабый, частый, какой-то птичий, трепетный, бьющийся где-то глубоко-глубоко под толщей холодной, чужой плоти, но он был. Ритмичный, пульсирующий, живой.
Этот толчок, этот крошечный гидравлический удар, отозвавшийся в подушечках пальцев, стал для неё первым, ослепительно ярким, неоспоримым доказательством того, что она всё ещё биологическое существо, а не бесплотная галлюцинация, не программа, не сон. Она — тело. Тело, которому холодно, тело, в котором бьётся сердце, тело, которое дышит.
Она почувствовала, как кровь, подчиняясь этому слабому, но упрямому насосу, толчками бежит по венам, разнося по всему организму сигнал тревоги, гормоны стресса, электрические импульсы. Её собственное тело было чужим, непослушным, тяжёлым скафандром, к которому её сознание было насильно, грубо пристёгнуто.
Медленно, тратя на каждое микродвижение невероятное количество энергии, преодолевая сопротивление затекших, негнущихся, словно проржавевших мышц, она села. Позвоночник протестующе хрустнул. Спина, вынужденная держаться прямо без привычной опоры, напряглась, словно стальная пружина, сжатая до предела и готовая в любой момент лопнуть или сорваться с места.
Голова закружилась, перед глазами поплыли тёмные, фиолетовые круги. Она открыла глаза, хотя совершенно не помнила момента, когда закрыла их. Свет, тот самый безтеневой, вездесущий сумеречный свет, ударил по расширенным от ужаса зрачкам, заставив зажмуриться и заслониться рукой. Но даже сквозь сжатые веки он проникал, создавая оранжевое, пульсирующее марево.
Перед ней, когда она, наконец, решилась опустить руку и проморгаться, открылось пространство, которое её мозг, с детства привыкший к незыблемым законам евклидовой геометрии, к прямым углам, горизонталям и вертикалям, к понятиям «внутри» и «снаружи», категорически, панически отказывался классифицировать. Что это? Комната? Скорее камера. Карцер? Нет, слишком стерильно для карцера. Чрево огромного, спящего, безмолвного механизма, где она лишь случайная, инородная песчинка?
Стены, если это можно было назвать стенами, были светло-серыми. Но этот серый цвет был обманчивым, неестественным, каким-то больным. В нём не было глубины, не было микроскопических неровностей, пор, трещинок или той живой, дышащей фактуры, имеющейся у бетона, штукатурки или камня. Стены казались абсолютно, противоестественно гладкими, словно отполированный до зеркального блеска лёд или плотный, застывший, непрозрачный, запертый в четырёх измерениях туман.
Она обвела пространство диким, мечущимся взглядом, пытаясь найти хоть какую-то точку опоры для зрения, хоть один изъян, хоть одну соринку на этой безупречной поверхности, за которую можно было бы зацепиться взглядом, чтобы не соскользнуть в пучину безумия. Взгляд скользил, не находя ни за что не цепляясь, вызывая головокружение и тошноту.
Нет дверей. Ни дверных проёмов, ни ручек, ни петель, ни замочных скважин, ни тончайших щелей под полом, на которые можно было бы надеяться. Нет окон, даже заколоченных, даже закрашенных. Нет вентиляционных решёток, через которые мог бы проникать хотя бы звук. Нет плинтусов, нет углов в привычном понимании. Углы комнаты не были острыми, девяностоградусными; они плавно, почти незаметно, по какой-то сложной, неестественной, нечеловеческой кривой закруглялись, перетекая в пол и в потолок.
Это создавало давящее, клаустрофобное, сюрреалистическое ощущение замкнутого, герметичного кокона, бесконечной петли Мебиуса, из которой нет выхода, потому что сама концепция «выхода» здесь не была предусмотрена архитектурой. Пространство было самодостаточным, как яйцо, как сфера, и она была заперта в нём, как желток.
Самым пугающим, самым иррациональным, самым сводящим с ума элементом этой комнаты был свет. Он был везде и нигде одновременно. В помещении не было ни одного источника освещения — ни ламп, ни потолочных светильников, ни скрытых за фальш-панелями светодиодных лент, ни светящихся сфер. Свет не падал на стены под каким-либо углом, он не создавал бликов, рефлексов или градиентов. Он, казалось, сочился из самой структуры стен, из каждой молекулы этого серого, пористого только на вид материала, ровным, холодным, голубовато-белёсым потоком, создавая эффект вечных, безтеневых, мёртвых сумерек.
Это был свет, в котором предметы теряли свой объём, становясь плоскими, картонными проекциями самих себя. Расстояние до противоположной стены казалось одновременно и пугающе близким, и бесконечно, астрономически далёким, вызывая лёгкое, тошнотворное головокружение и спазмы в желудке. Это был свет операционной, но лишённый её резкой, стерильной, обнажающей яркости; свет, который не освещал пространство, а просто констатировал факт его существования, словно равнодушный, божественный наблюдатель.
Свет, не позволяющий спрятаться в тени, потому что теней здесь не существовало в принципе. Он был абсолютным, тотальным, беспощадным. На ней была одежда и это открытие заставило её опустить взгляд, с трудом фокусируя зрение на собственном теле. Одежда была чужой, но, по крайней мере, она была. Не привычная больничная сорочка с завязками на спине, оставляющая тело беззащитным и открытым сквознякам, и не её собственная пижама, в которой она, легла спать.
Это было нечто среднее, нечто универсальное, бесполое: простой, свободный комбинезон или костюм, состоящий из мягкой, свободной куртки без пуговиц и таких же штанов, сшитых из тонкого, матового, чуть скользкого на ощупь материала, отдалённо напоминающего очень дорогой, премиальный хлопок, но с явной, безошибочно искусственной, синтетической текстурой. Цвета топлёного молока или слоновой кости, без единого шва, видимого стежка, кармана, ярлыка или пуговицы.
Он сидел идеально, словно был скроен по индивидуальным, точнейшим меркам, но эта идеальность посадки только усиливала чувство тревоги. Одежда была надета прямо на голое тело, и это тонкое, почти эфемерное прикосновение ткани к коже было единственной, жалкой, насмешливой уступкой её человеческой природе и потребности в тепле. Она поднесла воротник к носу и вдохнула. Запах отсутствовал. Абсолютно. Ни химии, ни отдушки, ни налёта человеческого тела. Это была ольфакторная пустота, такая же абсолютная, как и всё в этой комнате.
Сначала пришла тупая, оглушающая растерянность. Затем холодное, липкое недоумение, сковавшее мысли. А следом, поднимаясь откуда-то из самых глубин живота, из солнечного сплетения, сжимая внутренности ледяной, неумолимой хваткой, начала медленно разворачиваться паника — та самая, первобытная, лишённая рассудка паника, заставляющая мышь биться об стенки аквариума, а птицу разбиваться о прутья клетки. Она сползла с жёсткого параллелепипеда, не чувствуя, как острый край царапает бедро сквозь тонкую ткань. Босые ступни коснулись пола.
Он был сделан из того же светло-серого, бесшовного материала, что и стены, и был прохладным, но не обжигающе-холодным, как кровать, а просто... никаким. Он был твёрдым, непримиримым. Каждый шаг босой ногой отдавался тупым, ноющим эхом в позвоночнике, подчёркивая, что это место не предназначено для живых, босых, уязвимых ног. Это пол для машин, для механизмов, для инструментов.
Она сделала первый, неуверенный, шатающийся шаг к ближайшей стене. Ноги дрожали, готовые подкоситься в любой момент. Она протянула руку, ладонь была влажной от холодного пота, и прижала её к поверхности. Гладко. Идеально, неестественно, патологически гладко. Ни шероховатости, ни бугорка, ни царапины.
Она провела ногтями, с силой надавливая, пытаясь оставить хоть какую-то борозду, хоть малейший след, любое, самое ничтожное доказательство своего физического присутствия в этом абсурдном, отрицающем её мире. Она хотела оставить автограф своего существования. Ногти заскользили, издав отвратительный, высокий, скрипящий звук, похожий на скрежет пенопласта по стеклу, но не встретили ни малейшего сопротивления и не оставили после себя ни единого следа.