Джимми Лотард – Погружение в Лимб (страница 1)
Джимми Лотард
Погружение в Лимб
Глава 1. Серый параллелепипед
Сознание не возвращалось. Оно не пробивалось сквозь толщу вязкого, тягучего, смолистого сна, не всплывало из тёмных, мутных вод забытья, постепенно, по капле обретая очертания мыслей, ощущений и образов. Не было ни тяжёлого, предательского мерцания век, ни конечностей, налитых свинцом и ватой, ни обрывочных, хаотичных фрагментов, которые обычно, словно обломки затонувшего корабля, предшествуют пробуждению.
Напротив, царила абсолютная, бездонная, всепоглощающая чернота — не та, что бывает под закрытыми веками, когда через тонкую кожу всё равно пробивается розоватый отблеск света, а иная, куда более глубокая.
Это была чернота, не знавшая самого понятия света, чернота, в которой не существовало ни «верха», ни «низа», ни направления, ни протяжённости. Она не имела ничего общего с человеческим опытом сна или обморока. Она была ближе к состоянию камня, погребённого в толще земной коры, к состоянию электрона, не имеющего определённых координат, — к чистому, неразбавленному, математическому небытию.
Казалось, её «Я» было разобрано на мельчайшие, субатомные частицы и развеяно по космическому вакууму. Она не ощущала себя как отдельную сущность, не ощущала границ собственного тела, не ощущала течения времени. Секунда или тысячелетие — эти понятия были одинаково бессмысленны, одинаково неприменимы к той кромешной, лишённой всяких ориентиров пустоте, в которой она пребывала. И в этом небытии не было даже страха, потому что страх требует субъекта, того, кто боится, а её — той, прежней, чувствующей и помнящей — больше не существовало. Она была ничем, и это ничто было удивительно, чудовищно, непостижимо спокойным, а затем произошёл щелчок.
Не постепенное нарастание звука, не далёкое эхо. Абсолютный, безупречный, цифровой щелчок, резкий и окончательный, как удар гильотины, обрывающий одну реальность и мгновенно, без задержки, запускающий другую. Этот звук не имел источника, он словно бы возник из самой ткани мироздания, из самого факта перехода от «нет» к «да».
Он походил на захлопнувшуюся крышку гигантского саркофага, выточенного из цельного куска обсидиана, звук настолько плотный и весомый, что его почти можно было ощутить кожей. Или на включение рубильника в пустой, мёртвой вселенной, когда по силовым кабелям, дремавшим целую вечность, внезапно пробегает ток, заставляя саму темноту содрогнуться и отступить.
Мгновение назад было Ничто. А в следующее, невообразимо короткое, атомарное, квантовое мгновение, не измеряемое никакими приборами, потому что оно само было границей между измерениями, возникло оглушительное, вибрирующее на всех возможных и невозможных частотах «Я есть».
Она существовала. Это была первая, единственная и неоспоримая аксиома в этом мгновенно материализовавшемся мире. Факт её бытия ворвался в сознание с силой взрывной волны, с яркостью сверхновой, затапливая собой всё. Но вместе с этим базовым, фундаментальным знанием пришла и его тень — мучительный, рвущий на части вопрос. Кто была эта «она»? Чьё это «Я», выкрикнутое в пустоту? Чьё сознание, вырванное из лап небытия, сейчас отчаянно пытается собрать себя воедино из рассыпанных, нестыкующихся фрагментов?
Разум, подобно загнанному, ослеплённому, раненому зверю, загнанному в угол клетки, метнулся вглубь себя. Он метался, бился о невидимые стены, отчаянно, с дикой, всепоглощающей паникой пытаясь нащупать хоть какую-то опору, хоть какой-то знакомый ориентир в этом новом, абсолютно чуждом мире. Имя. Нужно вспомнить имя. Это первый якорь, первая нить Ариадны, которая выведет из этого лабиринта. Вчерашний день. Хотя бы одно-единственное воспоминание: утренний кофе, шум дождя за окном, уведомление на телефоне, обрывок мелодии.
Лицо любимого человека — разве у неё был кто-то? Она не помнила. Запах дождя на горячем асфальте, этот ни с чем не сравнимый, влажный, пыльный аромат, обычно вызывающий в душе смутную, сладкую тоску. Хоть что-нибудь. Любой якорь, любая, даже самая ничтожная, микроскопическая зацепка, объясняющая как и почему она здесь оказалась, давшая бы ей контекст, историю, прошлое.
Но каждая попытка обратиться к памяти, каждая отчаянная мольба, брошенная вглубь себя, натыкалась на нечто невообразимое, на то, что разум отказывался принимать. Это была не амнезия в привычном, клиническом понимании. Не туман, не дымка, не размытые, ускользающие силуэты прошлого, как показывают в фильмах, когда герой постепенно всё вспоминает. Не тёмная комната, в которую можно внести фонарь.
Это была хирургически чистая, отполированная до зеркального, ослепительного блеска дыра. Пустота, имеющая чёткие, острые края, словно вырезанная из живой ткани души скальпелем невиданной, неземной остроты. Казалось, кто-то или что-то с ювелирной, садистской точностью, действуя с холодным профессионализмом, ампутировал всю её предыдущую жизнь, не оставив даже рубцов, даже тончайших, едва заметных шрамов на самой ткани её личности.
Не было ни фантомных болей утраты, ни глухой, ноющей тоски по неизвестному. Это было бы хоть каким-то чувством, хоть какой-то связью. Но там, где должно было находиться её прошлое, зияла абсолютная, стерильная, вакуумная пустота.
Она была сознанием, подвешенным в невесомости, наблюдательным пунктом, лишённым какого-либо здания. Она была чистой, незаполненной переменной в чужом, непостижимом, пугающем уравнении, смысл которого ускользал. Она была криком, застрявшим в горле, энергия есть, а звука нет. И от этого осознания собственной абсолютной, онтологической пустоты её охватил не просто страх. Её охватил голый, пульсирующий, первобытный, довербальный ужас — ужас не перед смертью, не перед болью, а перед отсутствием смысла, перед бытием без сущности, перед существованием, у которого украли его историю.
Первым из чувств, нарушившим эту звенящую, оглушительную ментальную пустоту, вернулось осязание. И оно принесло с собой холод. Этот холод не был похож ни на что из человеческого опыта. Он не исходил извне, как от пронизывающего зимнего ветра, заставляющего кровь отливать от конечностей, или от ледяной воды горной реки, обжигающей миллионом иголок.
Нет, он, казалось, генерировался изнутри самой поверхности, на которой она лежала, медленно, неумолимо, капля за каплей просачиваясь сквозь невидимые поры материала, проникая сквозь эпидермис, впитываясь в мышцы, обволакивая каждое нервное окончание, поднимаясь по сосудам, словно жидкий азот, к самой сердцевине её существа. Холод был сухим, безжизненным, каким-то стерильным, лишённым той влажной остроты, которая есть у настоящего льда.
Он не просто отнимал тепло, он, казалось, высасывал из неё саму жизненную силу, саму волю к движению. Он проникал в суставы, делая их деревянными, непослушными, скрипучими. Он поднимался по позвоночнику к затылку, вызывая тупую, давящую головную боль в основании черепа. Казалось, ещё немного, и её кровь начнёт замерзать, превращаясь в ледяную крошку, царапающую стенки сосудов.
Она лежала на спине, вытянувшись, словно изваяние на крышке средневекового саркофага. Поверхность под ней была неестественно, пугающе, математически ровной, настолько ровной, что это ощущалось как нарушение законов физики. Не было ни малейшего прогиба, ни капли упругости, ни микроскопической уступчивости, свойственной любому матрасу, даже самому жёсткому. Материал не принимал форму её тела, не отвечал на давление лопаток, таза, пяток. Он был абсолютно, надменно индифферентен. Она попыталась слегка согнуть правую руку, преодолевая сопротивление затекших, словно чужих, налитых тяжёлым, холодным гелем мышц. Это простое движение потребовало колоссальной концентрации воли.
Кончики пальцев, дрожа, поползли по глади и наткнулись на резкий, геометрически выверенный, абсолютно прямой край. Она провела по нему подушечкой указательного пальца, ощущая, как кожа скользит без малейшего трения, словно по отполированному веками льду или по поверхности какого-то инопланетного, не предусмотренного природой полимера. Ни шероховатости, ни заусенца, ни тепла.
Это не была кровать. Это был монолит. Тёмный, матовый, иссиня-чёрный параллелепипед, лишённый каких-либо швов, стыков, болтов, заклёпок, креплений, царапин или декоративных элементов. Он казался выточенным из единого, колоссального куска неизвестного минерала.
Материала, не отражающего, а жадно, с какой-то вампирической алчностью поглощающего любой попадающий на него свет. Он не был просто предметом мебели, он был отрицанием самой идеи мебели, абсолютной, самодостаточной, враждебной формой. От него исходило ощущение невероятной, подавляющей древности и, одновременно, стерильной, лабораторной новизны.
Дрожащей, непослушной, онемевшей от холода рукой, она провела ладонью по поверхности, пытаясь считать хоть какую-то информацию. Материал был парадоксальным. Он не обжигал холодом, как металл на морозе, когда кожа мгновенно прилипает, оставляя на поверхности микроскопический слой. Но он и не обладал живой, органической, успокаивающей теплотой натурального дерева или пористого пластика.
Он был абсолютно, термодинамически нейтральным, инертным, мгновенно и жадно, словно чёрная дыра в миниатюре, поглощающим тепло её ладони, но не согревающимся от этого. Он словно питался её теплом, перерабатывая его в ничто. Под головой, как она смутно ощутила, находилось небольшое возвышение, встроенная подушка, являющаяся неотъемлемым, монолитным, плавно изгибающимся продолжением того же самого тёмного, безжалостного основания. Ни простыни. Ни одеяла. Ни покрывала. Ни малейшей, даже самой жалкой, самой циничной попытки создать иллюзию уюта, безопасности или хотя бы минимального человеческого комфорта.