Джексон Грегори – Яхойя (страница 1)
Джексон Грегори
Яхойя
Глава 1
Мучительное ожидание — чего? Слепой ужас — перед чем? Ожидание тянулось бесконечно, потому что человек не знал, чего именно ему ждать; такой ужас был омерзительнее простого страха, потому что угроза гнездилась в неизвестности. Во всей вселенной теперь имело значение только это; обо всём остальном он забыл. Но что это было? Пустыня, в которой человек лежал — беспомощный и безнадёжный, — перестала существовать. Он больше не видел ни раскалённого неба, ни огненного солнца, ни беспредельной гряды песка, ни кактусов, ни обжигающих скал. Он видел только глаза, впившиеся в него.
Они жутко глядели на него: два неподвижных, немигающих, неизмеримых, непроницаемых чёрных глаза, словно две чернильные бездны. Воспалённому воображению они представлялись свирепыми глазами дикаря, рождённого и выросшего в пустыне, наблюдающего за его смертью с любопытством, одновременно бесстрастным и странновато детским. В следующий миг ему казалось, будто глаза расширяются, наливаются, становятся огромными — глазами какого-то уродливого чудовища, в логово которого он, первый человек со времён сотворения мира, осмелился проникнуть. Ошеломлённый мозг Нортрапа остервенело силился вообразить огромное тело, которому должны были принадлежать эти глаза и которого он не видел.
Потом, когда забытье уже было готово набросить свой чёрный плащ на человека, отчаянно с ним боровшегося, глаза вдруг снова переменились, начали уменьшаться. Уменьшаться и округляться, пока не стали злыми глазами главного проклятия пустыни — Сикацуа, жёлтой гремучей змеи. Он гадал, не правдива ли история, что змея может зачаровать человека и манить его ближе и ближе к своему раздвоенному языку? Он вытянул руки перед скрученным от боли телом и вонзил их в обжигающий песок, стараясь остановить порыв, который захлестнул его.
Он знал, что с хребтов иногда спускается серый волк; что здесь по следу чернохвостого оленя идёт пума; что тощий, злобный койот совсем не прочь терпеливо сидеть и смотреть, как медленно умирает кто-нибудь покрупнее его самого, ожидая. И мысли о койоте были для его истерзанного сознания не менее ужасны, чем всё прочее.
Весь день высокие лучи пустынного солнца безжалостно давили; весь день красно-чёрные лавовые камни, среди которых он лежал, жгли его тело; весь день летящий песок, подхваченный горячим порывом ветра, палил и резал его налитые кровью глаза. Упал он ещё на ранней заре. За долгие, тихие часы, окружённый угрозами пустыни, он не издал ни стона. Страдать молча было в натуре Нортрапа.
Но теперь неведомое смело последние остатки реальности; казалось, что оно подползает к нему со всех сторон из подлинного земного ада. Полубезумный от боли, частично в сознании, за которое он всё ещё цеплялся, он чувствовал себя так, словно уже вышел из прежней жизни и вступил в свирепую страну колдовства. Теперь он мог быть уверен лишь в одном — в дуэте неподвижных чёрных глаз, следивших за ним из расщелины в скалах наверху.
Час ли прошёл с тех пор, как он крикнул? Или уже пронеслись многие эоны с той минуты, как его голос, нарушивший необъятную тишину, сорвался и захлебнулся в горле? Он не знал.
Он лишь знал, что закричал, решив, будто это глаза человека, такого же человеческого существа, как он сам, и молил о помощи. Он знал, что ответа не было, что глаза продолжали следить за ним с тем же неизменным любопытством. Он знал, что кричал и что давно уже смолк.
Однажды он с болью вытащил из кобуры автоматический пистолет, не вылетевший при падении; когда, ослеплённый гневом, он чуть приподнял его, два глаза исчезли. Когда оружие выпало из его ослабевшей руки, два глаза сразу вернулись и смотрели на него с той же проклятой неподвижностью.
В приступе полубреда ему вдруг пришла мысль, что это Стрэнг — Стрэнг, бросивший его в беспомощном положении, отобравший у него остаток воды и помчавшийся дальше, обезумев от жажды, к следующему водопою. Но нет; Стрэнг не стал бы задерживаться здесь и смотреть, как он умирает. Стрэнг даже думать о нём не стал бы. Стрэнг сейчас пользуется своим шансом, единственным шансом, и отчаянно рвётся вперёд.
Весь день Нортрап безмолвно молился о вечерней прохладе. Теперь ночь приближалась, и он её боялся.
Он чуть повернул голову, чтобы взглянуть на солнце. Он был не столько уверен в том, что солнце заходит, сколько в том, что он в последний раз в жизни смотрит на него. На западе буйствовали краски; солнце уходило в туман, будто поднимающийся из моря крови. Ночь была близко. И с признаками её прихода в нём всё сильнее становилось предчувствие чего-то неведомого, пропитанного ужасом, подкрадывающегося всё ближе.
«Стрэнг мог бы подождать», — подумал он.
Его распухшие губы и сухое, саднящее горло давно уже были не способны на речь. Но он ещё мог сказать себе:
«Я не умру, пока не узнаю, чему... чему принадлежат эти глаза!»
У Сакса Нортрапа было немало упрямства.
Но пока ему не было суждено умереть. И поэтому он не умер. Ему было суждено снова увидеть Стрэнга и столкнуться с вековой тайной пустыни. Поэтому он выжил там, где другой человек погиб бы.
Когда серебряная пустынная луна уже два часа стояла в пурпурном небе, он понял, что потерял сознание и снова пришёл в себя. Но прежде, чем подумать об этом, он подумал о глазах, так долго следивших за ним; прежде, чем увидеть луну, он увидел их. Теперь они были над ним, совсем над ним, меньше чем в ярде.
Он с любопытством смотрел вверх при ночном свете. Света было достаточно, чтобы различать всё ясно, но разум его прояснялся медленно.
Пытаясь разгадать загадку этих двух глаз, вызвать в воображении существо, которому они принадлежат, он ни разу не подумал о женщине. А между тем над ним склонилась именно женщина, хотя его сознанию потребовалось много времени, чтобы понять это наверняка.
Она была стара, немыслимо стара и невероятно уродлива. Она могла бы быть бесплодным божеством бесплодной земли. Она могла бы быть скелетом, у которого кожа на лишённом плоти черепе за сотни лет под солнцем и ветром задубела до самой кожи. Сидя над ним на корточках, она не казалась живым, дышащим существом, пока он не увидел глаза — те же неподвижные, немигающие чёрные сосуды, наполненные чернилами и отражающие луну.
Мгновение было жуткое. Лунный свет вытягивал с пустынной земли причудливые фигуры, наделяя их призрачными очертаниями. Существо, сидевшее над ним на корточках, могло бы быть роднёй этим, порождаемым луной вокруг.
Нортрап содрогнулся. Рассудок, возвращавшийся к нему сквозь тьму оцепенения, ещё не вполне вступил в свои права. Он знал, что здесь, в этой сухой стране, разложения не бывает. Когда приходит смерть, она бьёт чисто, без тления. Воздух, солнце и ветер, когда им никто не мешает, делают из мёртвого именно такое существо, какое склонялось над ним. Если не придёт какой-нибудь зверь, чтобы разодрать тело, оно может сохраниться на поколения, а то и на века.
Страх приходит во многих обличьях, но никогда не сжимает таким холодом, как тогда, когда ты слышишь шепот сверхъестественного. Потрясённый картинами его собственного воображения, Нортрап снова потерял сознание.
Позже — насколько позже, он не знал, — ему показалось вполне естественным, что кто-то ходит поблизости. Он смутно понимал, что это не может быть Стрэнг, потому что Стрэнг ушёл. Он думал, что это, должно быть, тысячелетняя старуха, вышедшая из ниоткуда, может быть, верхом на лунном луче; а когда кончит возиться вокруг него, уйдёт обратно тем же путём. Он не пытался повернуть голову и посмотреть на неё, потому что знал: сил у него на это не осталось.
Она подсунула ему под плечи что-то мягкое, даже сумела чуть повернуть его большое тело так, что лежать стало на каплю менее мучительно. И принесла ему воды. Вот уж насмешка над Стрэнгом! Тот неистово нёсся дальше, таща в фляге три-четыре тёплых глотка и думая, что до следующего источника воды ещё многие мили пустыни.
Наступали промежутки, когда Нортрап ничего не осознавал, а потом были короткие отрезки, когда он снова приходил в себя и вместе с сознанием возвращалось любопытство. Но по большей части он существовал на какой-то тусклой границе между сознанием и ступором. Настоящее он принимал как данность, прошлое забывал и о будущем не гадал.
Дни напролёт он лежал на осыпи у подножия порфировых скал, с рваных валунов которых и сорвался вниз. Старуха, двигавшаяся с немощью и медлительностью зимнего солнца, заставляла свои дрожащие руки сооружать укрытие над тем местом, где он лежал.
Над ним была натянута от камня к камню драная домотканая хлопчатая попона, а на ложе и в покрывало ей служила накидка из кроличьих шкур. В грубой олье [грубый кувшин или горшок - примечание переводчика] из обожжённой на солнце глины она приносила ему воду, кормила жидкой мешаниной из кукурузной муки, и с первого же дня ухаживала за ним неусыпно, как пастушья собака. Откуда она брала воду, чем питалась сама, он не знал.
Тишина нарушалась редко. По целым часам она сидела возле него на корточках, закутавшись в одеяло — на плечах, на голове, руки спрятаны в складках, — и смотрела на него своим древним лицом без всякого выражения. Когда же необходимость в речи всё-таки возникала, понимать друг друга им было нетрудно.