Джек Хан – Исходный путь: Побег из Кобе (страница 3)
– Если бы он не хотел, чтобы ты шёл, он бы не оставил тебе карту, – сказала она. – Это не правда, это здравый смысл. Но и он помогает.
– Меня зовут Кадзуки, – сказал я. – Я сбежал с работы и с себя. Хочу понять, не обманул ли друга, когда перестал отвечать на её письма. Она умерла. Я читаю её записную книжку и иду по ней, как по чужой карте. Не знаю, правильно ли это.
Люди кивнули – не мне, а самой мысли. И разговор вернулся к бульону: рыбу в этом году раздавали честно, без споров. Я ел и думал, что здесь правдивость – не как суд, а как привычка. Как мыть руки.
После ужина Томоэ позвала меня мыть тарелки. Вода была горячая, разговор – нет.
– Здесь никто не спрашивает "кто ты". Здесь спрашивают "что сделал" и "чего боишься". Из этого и собираешь лицо, – сказала она.
– Я приехал, потому что так было написано в блокноте Сэи.
– Это не причина, – покачала она головой. – Это маршрут.
– Она умела жить рядом с собой. Я – нет. Надеялся, что здесь кто-то скажет, кто я.
Вода обжигала пальцы, но я не отдёргивал руки – в этом было что-то правильное. Как будто кожа вспоминала, что она живёт.
Ночью я не спал. Снаружи скрипели бамбуковые жерди, на которых сушили бельё. Где-то далеко ухнул поезд – звук, как чужой день рождения в календаре. Я открыл блокнот Сэи и снова нашёл ту страницу: "Остаться до первого правдивого ответа". Под ней – надпись другим почерком: "Он не пришёл. Уехал на рассвете". Подпись – буква "Т" и точка.
Я уставился на точку, как на щепку в зубах: маленькая, а вынуть невозможно.
Утром, едва я вышел на крыльцо, на ступеньках лежал конверт. Коричневый, по-японски аккуратный, с моим именем, выведенным слишком уверенным почерком: "Саэки Кадзуки-сан". Внутри – светло-голубая бумага и одна фраза: "Ты уже здесь был. Но не тогда".
Я понёс письмо к магазину.
– Если спрашиваешь у меня, скажу честно: не знаю, – ответил хозяин, даже не взглянув на конверт. – Но если спрашиваешь у себя – знаешь. Тебя уже узнавали здесь, когда тебя тут не было.
– Это от кого? – спросил я.
– Записывай каждую вещь, которую понимаешь. А непонимание оставь на потом. Оно догонит.
– Ничего не понимаю.
– Нет, понимаешь. Мы были обычными. Пока не начали говорить. Это делает лицо чётче. Иногда уродливее, но чётче.
– У вас все такие? Спокойные, как камни на дне?
Он усмехнулся краешком губ:
– Мы просто знаем, как не мутить воду.
Я вышёл и сел на крыльце постоялого дома. Письмо лежало на коленях – лёгкое и тяжёлое одновременно. "Ты уже здесь был. Но не тогда" – звучало как ошибка в расписании поездов. Или как жизнь, которой не успел воспользоваться.
Томоэ принесла пиалу с тем же горьким чаем.
– Что будешь делать? – спросила она.
– Останусь. До первого правдивого ответа.
Ветер подцепил край конверта, и я прижал его ладонью. Впервые за долгое время почувствовал, что рука моя – моя. Не для клавиатуры, не для чужих голосов. Для того, чтобы держать бумагу, на которой написано невозможное.
Дорога к мосту тянулась между рисовыми полями, ровная и тихая, как линейка на столе. Цикады стрекотали, будто старый принтер печатал без остановки. Я шёл, не пытаясь понять, куда именно. Письмо жгло карман.
Возле калитки стоял мальчик лет десяти – тот самый, что вчера проводил меня на площадь. В руках он держал маленькое зеркало.
– Что ты видишь, когда смотришь мимо себя? – спросил я.
– Пятно, – ответил он. – Место, куда я ещё не ходил.
– А у меня? – я наклонился.
– У вас – место, где вы уже были и не признались. Поэтому и вернулись.
Староста, проходя мимо, бросил мне связку ключей – тяжёлую, как новый абзац.
– Мост за полем. Сарай слева. У нас ключи не теряют.
Я пошёл дальше, держа в руках письмо, ключи и чужие слова. И впервые за долгое время не пытался объяснить себе, что происходит. Просто шёл – туда, где "не тогда" ждало своей очереди.
Вдалеке показался старый мост – облупившийся, с перилами, похожими на старые кости. Под ним медленно шла вода, несла щепки и тени облаков. Я остановился на середине, опёрся на перила и вдруг понял: здесь я был. Но не в этой жизни. Не в этой версии себя.
Ветер поднялся с реки, задел письмо в кармане. Я зажал его ладонью, как в тот вечер на крыльце. В груди поднялось странное чувство – смесь облегчения и тревоги. Будто стою на границе двух фотографий: на одной – человек, который ещё врёт, на другой – тот, кто уже нет.
Сараи ждали за мостом. Деревянные двери скрипнули, впуская запах старых верёвок, досок и высохших трав. Я знал: здесь придётся открыть что-то, к чему я пока не готов. Но в этой деревне, где не принято лгать, готовность – вещь второстепенная. Главное – не молчать с собой.
Глава 3
Дизель-поезд плёлся вдоль берега так медленно, будто кто-то незаметно тянул его за хвост. Море справа – серое, с терпким блеском олова. Слева – низкие домики с ржавыми крышами, сетки, развешанные на палках, пустые стоянки, где лодки лежали на бок, как выброшенные киты. Окно дрожало, и от этой дрожи пейзаж показывал себя, как старый фильм – с шорохом и пропусками кадров.
В вагоне пахло мокрыми куртками и чаем из термосов. У двери дремал мужчина в резиновых сапогах, прижимая к груди катушку лески – так спят люди, привыкшие держать вещи при себе, даже во сне.
Я ехал и считал опоры линии – один, три, шесть – будто это могло придать пути смысл. Иногда поезд выходил на открытую линию, и море вдруг становилось очень близко, на расстоянии дыхания. Волна била в волнорезы, как в железные ключицы. Между ними застревал мусор: обломки пластиковых ящиков, доска с облупившейся краской, детский мяч – оранжевый, слишком весёлый для этого холодного дня.
Когда мы затормозили у нужной станции, гудок прозвучал непривычно тихо – как будто поезд извинялся за свою необходимость. Платформа – одна. Навес – деревянный, с чернеющими пятнами от старого дождя. Турникетов не было, только маленькая касса-аквариум, где сидела женщина в вязаной шапке и листала газету пальцами, на которых распухли суставы.
Выходя, я почувствовал, как ветер ищет слабые места в куртке. Он был влажный, солёный, с каким-то ещё запахом, еле уловимым, чужим для моря – лёгкая гарь, как от мокрого дерева, которое пытались поджечь. Воздух иногда хранит память лучше людей.
На скамейке под расписанием лежала открытка. Лицом вверх – море, как в плохих путеводителях: голубое, глянцевое, с белой каймой пены. Но это было напечатанное море, не сегодняшнее. На обороте – несколько слов, наклонный почерк, знакомые крючки букв:
"Море любит тех, кто не боится промокнуть".
Под подписью – ничего. Ни имени, ни даты. И всё же рядом большим фиолетовым штемпелем стояло вчерашнее число. Каким образом открытка со штемпелем оказалась на скамейке, а не в почтовом ящике, – вопрос из тех, на которые у провинции всегда есть простой ответ: "Так вышло". Я провёл пальцем по бумаге – она была чуть влажной у уголка, но чернила не поплыли. Так бывает с вещами, которые уже решили, что им выжить.
Я положил открытку в блокнот Сэи, на ту страницу, где карандашными линиями были отмечены станции этой ветки, и поднял голову. На дальнем конце платформы стоял старик в куртке цвета сушёных водорослей. Он смотрел не на меня – сквозь. Как будто пытался рассмотреть, что стоит у меня за плечом.
– Вон там, – сказал он, не поздоровавшись, когда я подошёл, – если пойдёшь прямо к морю, будет причал. Но днём оно спит. Ты увидишь только его глаза. Ночью – оно говорит.
– Вы про кого? – спросил я. – Про море?
– Про него. – Старик кивнул в сторону серого горизонта. – Днём люди его снимают. Ночью – оно снимает людей.
Он улыбнулся одним глазом. Я усмехнулся в ответ, хотя не понял. Это была не туристическая метафора. Просто способ жить: смотреть на воду, как на старшего.
У станции было два выхода. Один – к дороге, второй – к узкой улочке между домами. Я выбрал улочку. Она пахла рыбой, сетями, жареным маслом. По стенам тянулись верёвки с бельём: полотенца, рукавицы, чехлы от весёл – всё одного цвета, выгоревшего, как воспоминание.
Первый дом – магазин. Стеклянная дверь натянута резинкой. Внутри – никаких витрин, только деревянные ящики с товарами: пачки лапши, банки с килькой, пачки соли, сахар в бумажных пакетах без рисунка, зелёный чай в неприметных пакетиках. За прилавком стояла женщина с лицом, которое держалось от морщин, как дом держится от ветра – на нескольких добрых гвоздях.
– Вам что? – спросила, оценивая взглядами мою обувь, щеки, рукава.
– Чай. И что-нибудь тёплое, если есть.
– Тёплое – ветер. Чай – да.
Она поставила чайник на маленькую плитку, где уже стоял чёрный, как уголь, чайник. Пока вода шипела, женщина достала из большой алюминиевой кастрюли что-то вроде рыбацкого супа и молча положила в бумажный стакан.
– Здесь не спрашивают, как дела, – сказала она, когда я сел у окна. – У моря дела всегда одинаковые. Мы спрашиваем другое: зачем приехал?
– Проехать, – ответил я, почти автоматом. – Посмотреть.
– Выглядишь уставшим. Не от дороги. – Она не ждала согласия. – Если хочешь увидеть море, приходишь ночью. Иди вниз к причалу. Там тебя найдут.
В супе было много зелени и странно сладкая картошка. Я ел, глядя на улицу. По ней шли коты – неспешной процессией, как маленькие монахи, пересчитывающие ступени. Один остановился у двери, посмотрел на меня и ушёл. Я улыбнулся. Иногда кажется, что коты проверяют, не привёз ли ты с собой слишком громкий город.