реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Пожарский – Дело 47 (страница 1)

18

Дмитрий Пожарский

Дело 47

Дело № 47: Петербургский апокриф

Часть I. Свинцовые воды Невы

Глава 1. В которой читатель знакомится с господином Коттом и атмосферой имперской столицы

Петербург образца 1876 года от Рождества Христова вовсе не был тем парадным и блистательным городом, каким его любили изображать на акварелях придворные живописцы. Конечно, Невский проспект, простреленный свинцовой перспективой от золоченого шпиля Адмиралтейства до тусклой громады Александро-Невской лавры, все так же поражал воображение провинциала прямотой и холодной выверенностью линий. Однако стоило лишь свернуть в любую из боковых линий Васильевского острова или углубиться в лабиринт дворов-колодцев близ Сенной площади, как на вас наваливалась иная, истинная жизнь столицы — густая, влажная, пропитанная запахом кислой капусты, машинного масла с ближайшего завода и вездесущей сыростью, проникающей под самое сердце. Петербург в тот год дышал тяжело и прерывисто, словно чахоточный больной во время затяжного мартовского ненастья. Он стремительно разрастался вширь и ввысь доходными домами, которые, казалось, соревновались друг с другом в унылости своих бесконечных фасадов, и именно здесь, в этой каменной тесноте, кипела самая бурная, подчас жестокая и неприглядная жизнь.

Именно в один из таких промозглых дней, когда ветер с Финского залива швырял в лица прохожих пригоршни ледяной крупы, а мокрый снег мгновенно превращался под ногами в вязкое коричневое месиво, молодой человек, служивший судебным следователем Санкт-Петербургского окружного суда, переступил порог доходного дома на углу Стремянной и Николаевской улиц. Звали его Эдмунд Феликсович Котт. Это был человек, чей облик невольно притягивал взгляд именно своей неброской, интеллигентной противоречивостью. Ему едва минуло двадцать пять, но в манере держаться, в той усталой складке, что залегла у тонких губ, чувствовался не по годам развитый опыт и тяжесть принятых на себя обязательств.

Эдмунд Феликсович был невысок — едва ли выше среднего аршина с вершком, — но при этом довольно коренаст, словно сбитый на совесть шкап, поставленный на крепкие, пусть и коротковатые ноги. В нем не было и намека на ту юношескую угловатость и долговязость, которую так любили изображать на модных картинках. Напротив, широкая кость, развитые плечи и крепкая, слегка бычья шея выдавали в нем упрямую физическую силу и выносливость, которая, казалось, не вязалась с его интеллигентской профессией. Из-под круглых, в тонкой стальной оправе очков, на мир взирали глаза удивительного, глубокого серого цвета — цвета ноябрьской Невы, спокойной снаружи и таящей в себе опасные водовороты. Он носил форменный сюртук судебного ведомства, который сидел на его коренастой фигуре плотно, без мешковатости, подчеркивая скорее силу, нежели изящество.

Остановившись под аркой вонючего двора, чтобы переждать особенно сильный порыв ветра, Эдмунд Феликсович достал из внутреннего кармана тонкий серебряный портсигар — вещь дорогую и изящную, доставшуюся ему от покойного отца, аптекаря-немца, перебравшегося в Россию еще при Николае Павловиче. Щелкнула застежка, и на свет явились тонкие, словно игрушечные, папиросы. То были дамские сигареты «Lais», легкие, с едва уловимым ароматом вишневого листа. Котт сам скручивал их по вечерам, тратя на это простое действие массу времени, ибо презирал крепкий фабричный табак, забивавший голову дурманом и делавший мысли ленивыми. Он поднес одну к губам, чиркнул спичкой о шершавый камень стены и, прикурив, выпустил тонкую, почти прозрачную струйку дыма, которую тут же безжалостно растерзал ветер. Для него это был ритуал, маленькая передышка, позволявшая собраться с мыслями перед тем, как вновь погрузиться в трясину очередного человеческого несчастья.

Путь его лежал в Сыскную часть, располагавшуюся в недрах мрачного здания на Офицерской улице. В тот год, как и во все предыдущие после Великой судебной реформы 1864 года, полицейский аппарат Империи пребывал в состоянии перманентной трансформации. Сыскная полиция, созданная всего десятилетие назад, еще только нащупывала почву под ногами, и такие люди, как Эдмунд Феликсович Котт — с университетским образованием и новым, «юридическим» взглядом на природу преступления, — были здесь на вес золота, хотя и вызывали глухое раздражение у старой гвардии, привыкшей действовать кулаком, а не головой.

Сегодня Котта ждали с самого утра. И причина тому была не из приятных. Его непосредственный начальник, надворный советник Пётр Игнатьевич Семидубов, мужчина лет пятидесяти с пышными седыми бакенбардами и неизменным Владимиром в петлице, выглядел сегодня особенно мрачным. Когда Котт, сбивая с сапог налипший снег, вошел в прокуренную и тесную комнату, служившую им кабинетом на троих, Семидубов сидел, уставившись невидящим взглядом в толстую папку, лежавшую перед ним.

— Эдмунд Феликсович, голубчик, — пророкотал он, не поднимая глаз, — дверь поплотнее притворите. Сквозняк нынче адский. И проходите, разговор к вам имеется пресерьезный.

Котт, повесив мокрую шинель на крюк, прошел к своему столу, заваленному бумагами, пустыми чернильницами и огрызками сургуча. Он сел, снял очки и принялся методично протирать запотевшие стекла кусочком замши, молча ожидая продолжения.

— Дело номер сорок семь, — наконец произнес Семидубов, тяжело, по слогам, словно каждое слово причиняло ему зубную боль. — Знаете о таком?

Эдмунд Феликсович надел очки. Взгляд его серых глаз стал острым, собранным. Разумеется, он знал. Кто же в сыскной части не знал о «Деле № 47»? Это был тот самый дамоклов меч, что висел над их отделением уже второй год, та самая гиря, что тянула на дно всю отчетность и портила настроение самому Градоначальнику. Дело, начатое по факту исчезновения первых проституток из района Таирова переулка, печально известного своими вертепами и домами терпимости.

Оно началось почти незаметно. Двумя годами ранее, осенью, одна из «билетных» девиц из дома Вяземского не явилась на еженедельный врачебный осмотр. Полицейский надзиратель махнул рукой: спилась, мол, или сбежала с каким-нибудь заезжим купчиком в Москву. Потом пропала вторая. Третья. Четвертая. Их имена, позывные и приметы ложились в папку, словно опавшие листья в осеннюю грязь. Общим было одно: все они были молоды, все принадлежали к самому дну общества, и никто не поднимал шума. До тех пор, пока счет не пошел на десятки. Тела некоторых из них находили — не сразу, спустя недели, а то и месяцы, — в самых глухих местах: в Обводном канале, в кустах на Гутуевском острове, в подвалах строящихся доходных домов.

Модус операнди преступника был пугающе стерилен. Никаких следов борьбы на месте преступления — только само тело. Смерть наступала от удушения, но не грубой веревкой, а чем-то тонким и крепким, возможно, шелковым шнурком или гитарной струной. И — что самое поразительное и пугающее — не было никаких признаков предсмертного ужаса. Лица жертв, даже после недель, проведенных в воде, хранили выражение странного, почти блаженного покоя.

— Знаю, Петр Игнатьевич, — тихо ответил Котт. — Но я полагал, что им занимается коллежский асессор Дерюгин.

— Занимался, — Семидубов наконец поднял на него тяжелый взгляд. — До вчерашнего дня. А вчера его хватил апоплексический удар. Прямо в участке, когда ему принесли последнюю новость. Дело передают вам, Эдмунд Феликсович. И поверьте, я не завидую.

Котт почувствовал, как привычная усталость отступает, сменяясь холодным, аналитическим азартом. Он снова полез в карман за портсигаром, но на этот раз не закурил, а лишь задумчиво покрутил его в длинных бледных пальцах.

— Что за новость? — спросил он, глядя в окно, за которым ветер продолжал свою безумную пляску.

Семидубов шумно выдохнул, подвинул к нему через стол лист бумаги и тяжело поднялся, чтобы задернуть штору, отгораживаясь от серого дня.

— Вчера вечером пропала девица, — начал он, и голос его был глух. — Аглая Ивановна Ромашова. Восемнадцати лет. Дочь статского советника Ивана Прохоровича Ромашова. Слышали о таком литераторе? Печатается в «Отечественных записках», с самим господином Салтыковым-Щедриным на короткой ноге. Вхож в круги, где бывают господа Достоевский, Страхов и прочие властители дум.

Эдмунд Феликсович нахмурился. Дело принимало крайне опасный, политический оттенок. Одно дело — пропавшие блудницы из Вяземских трущоб, и совсем другое — дочь известного, хоть и не бог весть какого великого, но обладающего связями литератора.

— Обстоятельства? — сухо спросил он.

— А обстоятельства дрянь, — Семидубов подошел к столу и навис над Коттом, опираясь на кулаки. — Видели ее вчера, около полуночи, выходящей из ресторана «Доминик» на Невском. Была, по словам свидетелей, «изрядно пьяна» и находилась в обществе какого-то господина представительной наружности, в дорогой шинели с бобровым воротником. С тем они сели в пролетку и уехали в неизвестном направлении. С тех пор ее никто не видел.

— А отец? Почему он не заявил сразу?

— А отец узнал обо всем лишь сегодня утром от горничной. Дочь, видите ли, у него с норовом, современная девица. Курсы слушает, на дому собирает кружки… и, по-видимому, имеет свои тайны. Статский советник Ромашов в ярости. Он уже написал прошение на имя господина Прокурора. Газетчики пронюхают — скандал будет на всю Империю.