18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 37)

18

– Нет! – её крик, хриплый, сорванный и полный самого настоящего, животного отчаяния, вырвался наружу, когда цепкие, покрытые старыми шрамами и грязью руки впились в худые плечи Микко. – Отпустите его! Возьмите меня!

Она бросилась вперед, обвивая брата так сильно, так плотно, будто силой одной лишь своей воли могла вобрать его в себя, спрятать от всего мира. Её пальцы, белые от напряжения, впились в грязную, порванную ткань его рубахи, и отчаянная, почти нечеловеческая, рожденная любовью и ужасом сила заставила одного из орков на мгновение выпустить мальчика из своих рук. Второй орк, просипев что-то нечленораздельное и злобное сквозь сжатые зубы, со всей своей дури, не глядя, ударил её тяжёлой рукавицей по лицу.

Она почувствовала, как что-то хрустнуло у неё в носу, и тёплая, соленая, знакомая кровь тут же наполнила ей рот. Темнота, усыпанная искрами, заплясала перед её глазами, но её руки, обе, не разжались, не ослабили хватку. В этом была вся её битва, вся её короткая жизнь – последняя, отчаянная попытка умереть первой, чтобы не видеть, как умирает он, чтобы не пережить эту самую страшную боль.

Но противников было двое, и они были сильны. Мохнатые, пропитанные потом, сажей и кровью руки с тупой силой разомкнули её ослабевшие пальцы, разорвав эту последнюю, хрупкую защиту. Её отбросило, как щепку, вглубь клетки, и она тяжело, безвольно рухнула на грязную, давно запёкшуюся кровью и нечистотами солому. Голова с глухим, костяным стуком ударилась о толстое, неотесанное бревно стены, и на одно короткое, блаженное мгновение всё исчезло – и оглушительный шум, и острая боль, и всепоглощающий ужас.

Сознание вернулось к ней с новой, подкатывающей к горлу волной тошноты и оглушительным, привычным уже страхом. Она подняла тяжёлую, раскалывающуюся голову и увидела. Увидела, как её маленького брата, её Микко, волокут по земле, усеянной острыми осколками костей и щепками. Его ноги, в стоптанных башмаках, беспомощно бороздили липкую, багровую грязь.

– МИККО!

Её крик, один-единственный, разорвал гнетущую, звенящую тишину, повисшую после многочасовой кровавой работы. Это был уже не просто звук, не человеческий крик, а вопль самой души, вывернутой наизнанку, полный такой пронзительной, бездонной боли, что даже некоторые из орков, самые черствые, невольно, на миг, повернули свои головы. Она вскочила на ноги и вцепилась в толстые, негнущиеся прутья клетки, тряся их с силой, о которой сама не знала. Дерево, старое и прочное, лишь глухо, утробно стонало, не поддаваясь. Её лицо, залитое кровью из разбитого носа и губы и искаженное теперь не только болью, но и бессильной, сжигающей яростью, было обращено только к нему.

– Я здесь! Я с тобой! Смотри на меня! – кричала она, надрывая глотку, пытаясь пробиться своим взглядом, своей любовью сквозь всё это расстояние, стать для него последним якорем, последним клочком родной земли в этом кромешном аду.

Мальчика притащили к самому подножию алтаря, к тому месту, где камень был особенно тёмным и скользким. Отполированный до зловещего, маслянистого блеска кровью и жиром камень казался сейчас огромным чёрным животным, готовым вот-вот проглотить его. Микко, не в силах более стоять на ослабевших ногах, упал на колени в липкую грязь. Он поднял голову, и его глаза, залитые слезами, полные немого вопроса и страха, встретились с взглядом сестры, вцепившейся в прутья клетки так, что, казалось, железо должно было потечь.

И в этой одной, короткой секунде, в этом последнем взгляде, промелькнула, как вспышка молнии, вся их короткая, но такая яркая жизнь. Рыжая, почерневшая от времени мельница на фоне вечернего, багрового неба, громкий, раскатистый смех отца, подбрасывающего его высоко в воздух, тёплый, уютный запах свежего хлеба из печи, тихие, убаюкивающие сказки, которые Элоди рассказывала ему каждую ночь перед сном. Всё, что было их миром, всё, что отнимали у них сейчас навсегда, безвозвратно.

– Сестра… – его испуганный, тонкий, надтреснутый голосок, словно птичка, пробился сквозь гул толпы и долетел до неё, один-единственный, самый важный звук.

Железный Шаман наблюдал за этой всей сценой, не двигаясь с места, не проявляя ни единой эмоции. Его лицо, обрамленное железом, не выражало ни гнева, ни удовольствия – лишь холодный, отстраненный, клинический интерес, с каким ученый-естествоиспытатель разглядывает редкий, незнакомый экземпляр насекомого, готовя булавку.

– Связь, – проскрипел он, и его голос прозвучал сухо и жёстко, как скрежет одного камня по-другому. – Нити, что связывают эти две души. Их… больнее всего рвать. – Он медленно, глубоко выдохнул, и в глубине его глаз, как из-под пепла, на миг вспыхнул тот самый, знакомый уже холодный, ненасытный огонь. – И оттого плод… тем слаще.

Он медленно, неспешно подошел к Микко, и его огромная, тёмная тень накрыла мальчика целиком, словно сама ночь. Железная перчатка с холодным, механическим скрежетом сжала детский, нежный подбородок, грубо заставляя того поднять голову и смотреть прямо на чёрную, дымящуюся свежей кровью поверхность алтаря.

– Смотри, – прозвучал его безразличный, плоский, как удар тупого топора по плахе, голос. – Смотри на конец всего, что ты когда-либо знал.

Потом он слегка, едва заметно повернул свою голову, и его слова, четкие, отчеканенные и леденящие душу, точно долетели до Элоди, застывшей, как изваяние, у прутьев своей тюрьмы.

– А ты… смотри, как умирает твоя единственная причина дышать.

Элоди замерла у прутьев, не в силах пошевелиться, не в силах отвести свой взгляд, словно пригвожденная к месту. Горячие, обжигающие слезы текли по её лицу беззвучными, непрерывными ручьями, смешиваясь с тёмной, запёкшейся кровью на распухшей губе и оставляя соленые, чистые дорожки на грязной, запыленной коже. Но из её сжатого горла не вырывалось ни единого стона, ни мольбы, ни проклятия. Она просто смотрела, впиваясь глазами в происходящее, потому что в этот последний, самый страшный миг её жизни это было единственным, что она могла ему дать – своё полное, безраздельное, до самого конца присутствие. Её взгляд был молчаливым обещанием, последней клятвой, которую она могла произнести лишь силой своего немого отчаяния: «Я здесь. Я с тобой. Ты не один».

Шаман взял свой длинный обсидиановый шип. Чёрный, холодный и отполированный до зловещего блеска, он блеснул кровавым отсветом факелов, когда его острое, как игла, острие коснулось сначала виска Микко, а затем медленно, неотвратимо опустилось на его худую, по-детски тонкую грудь.

– Я заберу не его жизнь, – проговорил Шаман, и его пылающий, бездушный взгляд был прикован к лицу Элоди, впитывая, словно губка, каждую черту её искаженного страданием, залитого слезами лица. – Я заберу твою надежду. Твою любовь. Ту самую часть твоей души, что умрет здесь и сейчас, вместе с ним.

Чёрный шип вошел. Он вошел неглубоко, но с чудовищной точностью, выверенной и холодной, как движение хирургического ножа. Маленькое тело Микко вздрогнуло всем своим существом, одной резкой, короткой судорогой. Его глаза, ещё полные невыплаканных слез, расширились от боли – острой, жгучей и совершенно новой. Он открыл рот, чтобы закричать, но звук не родился. Воздух застрял где-то в глубине горла, не в силах преодолеть ледяной затор ужаса и наступающего оцепенения. Только губы его побелели и слегка задрожали. Взгляд его, полный немого вопроса и непонимания, впился в лицо сестры. Он искал в глубине её глаз спасение, последнее убежище от тьмы, что надвигалась на него.

Прямо у неё на глазах, медленно и неотвратимо, как начинается наводнение после прорыва плотины. Из груди Микко, из того самого места, где чернел искалеченный плотью шип, потянулась тонкая нить. Она была соткана из чистого света, трепетного и живого, как первый луч на рассвете. Она была прозрачной и нежной, подобно паутинке, повисшей в утренней росе, и в её сиянии переливались и двигались отблески. Не просто свет – воспоминания. Вспышка золота от спелой пшеницы на поле возле их дома, который уже не существовал. Глубокая, тёмная синева лесной реки, где они ловили вместе мелких, блестящих рыбок. Тёплый, уютный оранжевый отсвет огня в очаге долгими вечерами. Это была сама их связь. Любовь сестры к брату, его доверчивая привязанность к ней – всё это, незримое и бестелесное, вдруг стало материальным. Зримым. Ужасающе уязвимым и хрупким.

Элоди почувствовала это не как метафору, а как физический разрыв внутри собственного тела. Глубоко в груди, под ребрами, что-то оборвалось с тихим, внутренним щелчком. Это была настоящая боль, тупая и рвущая, будто у неё выдирали часть плоти. Воздух внезапно перестал поступать в лёгкие. Она открыла рот, пытаясь вдохнуть, но грудную клетку сдавили невидимые стальные тиски. Она не могла дышать. Она могла только смотреть.

Шаман наблюдал. Его взгляд был лишён всего человеческого, это было изучение процесса, холодный расчёт мастера, проверяющего работу сложного механизма. Он не двигался, лишь крепче сжимал древко жезла. Тёмный кристалл на его вершине, до этого лишь тускло мерцавший, теперь замер в напряженном ожидании. А из груди мальчика, из самой глубины, где ещё теплились остатки жизни, продолжала тянуться и истончаться эта светящаяся нить. Она была соткана из тепла его дыхания, из шёпота его мыслей, из самой его сути. С каждым мгновением она становилась тоньше, тусклее, вот-вот готовая исчезнуть навсегда.