Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 36)
Другие, закатывая жёлтые, выцветшие, безумные глаза под тяжёлыми, нависшими лбами, с дикими, идущими из самой глотки воплями размазывали её по своим широким, уродливым лицам, по зелёно-серой, покрытой старыми болячками и новыми царапинами коже, втирая в глубокие ритуальные рубцы, что покрывали их мускулистые тела, как кора покрывает старое, суровое дерево. Они выводили ею на своих низких, покатых лбах кривые, угловатые, никому не ведомые руны ярости и разрушения, они обмазывали ею рукояти своих зазубренных топоров и тяжёлые наконечники копий, шепча при этом хриплые, полные ненависти проклятия и клятвы, обращённые к тёмным силам, что дарили им эту и каждую ночь.
Воздух стал густым, тяжёлым и липким, как бульон, сваренный из самой смерти. Запах был сложным, многослойным и невыносимо ужасным: резкая, острая медь свежей крови смешивалась со сладковатой, тошнотворной вонью старой, уже свернувшейся и начавшей портиться, а сквозь эту гремучую смесь пробивался едкий, знакомый каждому воину дух пота, мочи и испражнений тех, кто умирал здесь же, на скользких от крови камнях. Дышать стало почти невозможно – каждый новый глоток обжигал лёгкие и оседал на языке стойким, отвратительным привкусом, от которого хотелось стошнить.
Сам алтарь теперь не просто чернел в центре площадки, как мрачный идол. От него во все стороны, словно лучи уродливой звезды, били и струились алые потоки, и земля вокруг на многие ярды превратилась в липкое, чавкающее под ногами, багровое месиво. Казалось, будто из самых недр земли прорвался на поверхность гигантский, гнойный нарыв, и теперь он извергал наружу саму суть, самую сердцевину того, что творилось вокруг – жестокую, беспощадную, неприкрытую правду о всеобщей резне и безумии.
Над всем этим безумием, над этой кипящей чашей скотобойни, не двигаясь, словно высеченный из той же чёрной породы, что и алтарь, стоял Железный Шаман. Его фигура была единственным неподвижным, безмолвным столпом в самом сердце вращающегося хаоса. В затянутой перчаткой руке он держал свой жезл, и странный, тёмный кристалл на его вершине вел себя теперь как подлинно живое, дышащее существо: с каждым новым ударом ножа, вонзающимся в плоть, с каждым последним, хриплым стоном умирающего, в его багровой, непостижимой глубине вспыхивал короткий, яркий, почти болезненный свет. Каждая такая вспышка, казалось, отзывалась в самом Шамане, заставляя его мощное тело чуть вздрагивать, а его голос, ставший неестественно громким и глубоким, пронизывающим, раскатывался над толпой, заглушая собой даже самые дикие, раздирающие глотки крики его воинов.
– Пейте их силу! – гремел он, и его слова падали в толпу, как тяжёлые удары молота о наковальню, вбиваясь в сознание. – Вбирайте в себя их ярость! Пусть их страх станет вашей злостью, а их отчаяние придаст вам твердости! Вы – коса, что выкосит этот сгнивший, прогнивший насквозь мир! Вы – молот, что разобьет его в мелкий, беспомощный прах!
Это уже не было жертвоприношением в каком-либо привычном, ритуальном смысле. Это стало чем-то иным, куда более страшным – индустрией, отлаженным, бездушным производством. Живые люди, у каждого из которых когда-то было своё имя, своя семья и свои сокровенные мысли, теперь проходили здесь, у чёрного, ненасытного камня, как безликие, взаимозаменяемые детали на бесконечном конвейере. Их прошлое, их надежды и их страх – всё это без остатка перемалывалось здесь, в единое, алое сырье. Оно шло на топливо для той странной, тёмной силы, что наполняла Шамана, и становилось краской для знамен его воинов, которые теперь, опьяненные ею, мечтали только об одном – нести гибель и разрушение всему, что встретится на их пути.
И с каждым новым вздохом, насильственно оборвавшимся под острым ножом, с каждой новой струей, хлынувшей на отполированную до зеркального блеска поверхность камня, с каждой новой, короткой вспышкой в сердце кристалла, это движение, этот тёмный поток, нарастал. Река, состоящая из чистой ненависти и бездонного горя, поднималась всё выше и выше, набухая. И всё яснее, всё осязаемей чувствовалось в спертом воздухе, что скоро, очень скоро её тёмные воды прорвут последние плотины и хлынут широким, всесокрушающим потоком на западные земли, чтобы смести там всё подряд – и высокие каменные города, и бедные деревянные селенья, и самих гордых королей в их неприступных замках. А потом уйдут ещё дальше, стирая с лица земли даже саму память о том, что на этих зелёных полях когда-то росли хлеба и звучал беззаботный детский смех.
Железный Шаман поднял свой жезл высоко над головой, и вся поглощённая им за долгие, кровавые часы энергия разом вырвалась наружу. Из тёмного кристалла на его вершине хлынул ослепительный багровый свет, неестественный и холодный, как прикосновение смерти. Он озарил снизу лицо Шамана, и в этом мертвенном отсвете оно казалось высеченным из мёртвого, бездушного камня – застывшим, невыразительным и бесконечно древним.
Резня, наконец, закончилась. Наступившая тишина была хуже, страшнее любых предсмертных криков – густая, давящая, звенящая, как тяжёлое, налитое жидким свинцом небо перед самым ураганом. Воздух всё ещё дрожал, наполненный невысказанным, застывшим в глотке ужасом. Он был густым и влажным, неподвижным, пропахшим стойким железным привкусом крови и едким, тошнотворным запахом, который тяжёлым облаком поднимался от десятков развороченных, обезображенных тел, грудами лежащих у самого подножия алтаря.
Он медленно, с невероятной властностью, обвел взглядом застывшую, завороженную толпу. Его глаза, в которых горел холодный, безжизненный огонь потухшей звезды, скользнул по самым крупным, свирепым орочьим лицам, остановился на коренастых варгах, задержался на тупых, массивных, как глыбы, фигурах огров.
– Орочья ярость и огрская мощь сокрушат любые, даже самые высокие стены, – раздался его голос, ровный, тяжёлый и неумолимый, как движение ледника. – Когти варгов рассеют любое войско, что осмелится собраться против нас.
Он сделал небольшую, но значимую паузу, давая этим простым и страшным словам прочно, навеки осесть в самом сознании каждого слушателя.
– Но наша победа… наша победа не должна быть просто завоеванием. Она должна быть… тотальной. Абсолютной. Концом всего, что было до нас. И для этого… для этого нам нужны ещё и другие инструменты. – В его голосе, на миг, послышался отголосок какой-то иной, более сложной и страшной мысли, уходящей в самые тёмные глубины.
Он на мгновение замолк, совершенно неподвижный, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя, к шёпоту в глубине кристалла.
– А пока… – его тонкие, бледные губы искривились в подобии холодной, безрадостной улыбки, – …я ещё ощущаю её. Надежду. Она ещё теплится там, в клетках. Её нужно выжечь. До самого конца.
Шаман медленно, с тяжким скрипом повернулся, и его взгляд, острый и пронзительный, казалось, пронзил саму плотную тьму, устремившись далеко за горизонт, туда, где лежали чужие, ещё не тронутые огнём и мечом земли.
– Вы видели мощь! – его голос теперь не гремел, не рокотал, а был тихим, ровным и невероятно четким, но от этого каждое произнесенное слово врезалось в сознание острее и глубже, чем самый громкий крик. – Вы вкусили силу, что рождается из крови и страха врага.
Он сделал небольшую паузу, давая им вновь, ярко прочувствовать соленый, медный привкус на своих потрескавшихся губах.
– Но этого… мало. Есть иная ярость. Та, что поднимается из самой чёрной глубины души, когда у человека отнимают последнее, что у него есть. Когда на его глазах убивают то, ради чего он только и готов был дышать.
Он медленно, весомо обвел всю толпу своим горящим, всевидящим взором.
– Её вкус… он горький. И он пьянит, опьяняет сильнее, чем любая, даже самая сокрушительная победа.
Его пылающий взгляд, холодный и тяжёлый, как прикосновение мёртвого, векового камня, медленно, неспешно скользнул по ряду тёмных, зловонных клеток. Он не искал – он уже знал, куда падет его выбор. И вот, наконец, он остановился. На их клетке… На нем…
Элоди инстинктивно, всем своим существом, рванулась вперед, заслоняя собой Микко, как птица прикрывает птенца от ястреба. Она вцепилась в него так сильно, что её тонкие, бледные пальцы впились в его худые, по-детски хрупкие плечи, и суставы её кистей побелели от смертельного напряжения. Мальчик прижался к сестре, его маленькое, измождённое тело сотрясала мелкая, неконтролируемая, как в лихорадке, дрожь, словно от пронизывающего до костей озноба. Он не плакал и не кричал, замерший в немом оцепенении. Он просто замер, словно кролик, загипнотизированный безжалостным взглядом змеи, и в широко раскрытых, полных слез глазах сестры видел лишь бледное, искаженное отражение собственного, всепоглощающего ужаса.
– Держись, Микко, просто держись, – её шёпот был едва слышен, тоненькая ниточка над оглушительным гулом толпы, но для мальчика он прозвучал громче и яснее любого крика. В этом сдавленном шёпоте был заключен весь их мир – и тот, солнечный, что остался далеко позади, у мельницы на реке, и тот, тёмный, что рушился сейчас у них на глазах.
В это самое мгновение двое орков подошли вплотную к клетке, и пронзительный, металлический скрип отодвигаемого тяжёлого железного засова прозвучал для Элоди оглушительнее, чем самый оглушительный удар грома прямо над головой.