18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 35)

18

– Я заберу всё. – продолжал Шаман, и в его голосе не было ни злобы, ни гнева, лишь холодная, безразличная констатация. – До последнего воспоминания, вписанного в твою плоть. – Шаман наклонился чуть ближе, и его ледяной, бездонный взор встретился с затуманенным от невыносимых мучений, ничего уже не видящим взглядом ребенка. – Я оставлю тебя лишь с твоей болью. Она станет твоим единственным наследием. Твоим единственным знанием.

Процесс этот растянулся в вечность, наполненную хриплыми, срывающимися на визг воплями, прерывистыми, захлебывающимися стонами и леденящим душу, скрежещущим звуком, когда острие шипа касалось обнаженной, белой кости. Когда же всё было завершено, и окровавленная, лишённая чего-то самого сокровенного, самого человеческого плоть забилась на холодном камне в последних, бессмысленных, судорожных конвульсиях, Шаман, наконец, выпрямился и поднял руку.

Из истерзанного, обезображенного тела, словно последний, горячий пар от смертельной раны на трескучем, зимнем морозе, медленно, с неохотой поднялось сияние. Оно было ярче, плотнее, чем у девочки, и пронизано тонкими, яростными, золотистыми нитями – отголосками недавнего сопротивления, отчаянной борьбы, упрямого, детского нежелания умирать, цеплявшегося за каждое воспоминание. Эта сияющая, трепещущая сущность на мгновение заколебалась в застывшем воздухе, пытаясь отпрянуть, уйти в никуда, сохранить свою хрупкую индивидуальность, но тщетно.

Было уже поздно, безвозвратно и окончательно поздно. Багровый кристалл на жезле Шамана, уже поджидавший, предвкушавший, изверг незримую, но ощутимую душой силу притяжения. Он втянул в себя эту яркую, отчаянную искру, как ненасытный, древний паук втягивает в свою тёмную воронку дрожащую, беспомощно бьющуюся, попавшую в липкие сети жертву. Кристалл вспыхнул с такой сокрушительной, ослепительной силой, что на одно короткое, вечное мгновение осветил всё Железное Чрево до последнего тёмного угла, выхватив из тьмы тысячи оскаленных, ликующих лиц орков, тусклый блеск слезящейся от влаги стали и дымящиеся, покрытые копотью стены кузниц. Свет был багровым, адским, лишённым всякого живого тепла, и в его коротком, яростном сиянии огромная, искаженная тень Шамана, гигантская и уродливая, легла на всю его замершую армию, скрыв на миг и костяной курган, и далекое, равнодушное звёздное небо, нависнув над всем живым чёрным, тяжёлым саваном.

– Видите?! – его голос гремел, насыщенный новой, только что украденной силой, ставший ещё более мощным, густым и безжалостным, подобным падению горы. – Они – не люди! Они – сосуды! Пустые сосуды, наполненные силой, что по праву силы и воли принадлежит лишь нам!

Он медленно, властно обвел взглядом завороженную, застывшую в благоговейном, почти религиозном ужасе толпу, и его пылающие глаза, отражавшие мерцание кристалла, встречались с сотнями других, диких, преданных и жаждущих.

– Мы не будем их просто убивать. Это расточительство, достойное слабых. Мы будем их… перерабатывать. – он сделал небольшую, но многозначительную паузу, давая этому чудовищному, новому слову повиснуть в спертом воздухе, впитаться в сознание. – До последней капли жизни, до последней искры души! До самого дна!

Он медленно, с невероятной важностью обвел взглядом замершую в священном трепете толпу.

– Каждый воин погасшей Империи, каждый крестьянин в поле, каждая мать, качающая дитя, каждый младенец в колыбели… – его голос нарастал, как морской прилив, превращаясь в оглушительный, всесокрушающий гром, вбивающий каждое слово, как гвоздь, в сознание каждого, – …все они станут кирпичами. Простыми и прочными кирпичами в стенах нашего нового, вечного мира!

Он воздел жезл к кровавому небу, и кристалл на его вершине ответил ему новым, мощным всплеском багрового, почти чёрного сияния.

– Мира Силы! Мира Воли! – он с силой ударил древком жезла о край алтаря, и сухой, как костяной треск, звук, подобный близкому грому, прокатился по всей каменной котловине, заставляя задрожать землю. – Мира, где слабость будет выжжена дотла в горниле нашего гнева!

Рёв, поднявшийся на этот раз, был уже не просто яростью или слепой верой. Это был рёв одержимых, рёв тех, кто узрел наконец ясную и четкую дорогу в свой извращенный, жестокий рай, вымощенную костями и выкрашенную кровью целого мира. В этом оглушительном звуке не осталось ничего человеческого, ничего разумного – лишь единый, звериный, срывающий глотки вопль полного и безоговорочного согласия на тотальное, всепоглощающее уничтожение.

А в тесных, зловонных клетках уже не было слез. Не было даже тихого, безнадежного плача. Было лишь глухое, парализующее оцепенение, тяжёлое и густое, как расплавленный свинец, предвещающее немое, невысказанное безумие. Они видели теперь не просто смерть, не просто жестокость. Они видели конец всего, во что они верили, на чем веками держался их старый, привычный мир. Конец души. Конец самой надежды на загробный покой, на милосердие богов, на справедливость.

Теперь они понимали с ледяной, окончательной ясностью – для них не будет даже забвения. Лишь вечный, нескончаемый шёпот в багровой, ненасытной глубине кристалла, в услужении у нового, жестокого бога.

Жертвоприношение перешло в новую, ещё более чудовищную и безличную фазу. Ритуал, сметая последние следы индивидуальности и смысла, превращался в отлаженный, бездушный конвейер смерти, в адскую механику. Теперь к алтарю волокли всех подряд – захваченных в степных набегах мужчин, что ещё недавно были оплотом и защитой своих деревень, опорой для своих семей, чьи налитые силой, привыкшие к труду руки пахали землю и рубили лес.

Их не удостаивали ни долгой, изощрённой агонии, ни пронзительных, разящих слов Шамана. Алтарь Голода, пробудив свою ненасытную, древнюю утробу, требовал теперь массового, непрерывного, безостановочного подношения. И он, стоя на своем костяном троне, намеревался удовлетворить этот голод до самого края, до дна, пока чаша не переполнится через край, а стены нового мира не начнут медленно подниматься из этого моря страданий и боли.

Сначала грубо притянули к чёрному, отполированному камню бородатого, плечистого дровосека с руками, толстыми и узловатыми, как корни старого дуба, от долгих лет непосильного, ежедневного труда. Его грубая, домотканая рубаха была порвана в клочья, обнажая загорелую, потную кожу, на которой проступали синие, набухшие от напряжения прожилки вен. Шаман даже не утруждал себя замысловатым, долгим ритуалом, как с мальчиком.

Одним резким, почти небрежным, отработанным до автоматизма движением обсидианового клинка, холодного и острого, как ледяной ветер в зимней степи, он вскрыл ему горло. Но это не было милосердием быстрой, безболезненной смерти. Разрез был рассчитан с чудовищной, хирургической точностью – так, чтобы сонная артерия, будучи перерезанной, хлестнула на алтарь широким алым фонтаном, но сознание, отравленное нарастающим удушьем и шоком, покидало бы жертву не сразу, не в одно мгновение. Чтобы эти последние, мучительные секунды земного бытия наполнились не успокаивающей тьмой, а осознанной, пронзительной агонией полного, беспомощного понимания неминуемого конца.

Алая, невероятно яркая и живая в отсветах пляшущих факелов струя ударила в отполированную, словно чёрное зеркало, поверхность алтаря с таким сильным, пульсирующим напором, что мелкие, липкие брызги взметнулись в воздух, словно тёплый, соленый, отвратительный дождь, окрашивая всё вокруг – камень, железо доспехов, грязные тела – в свежие, багровые пятна.

И в тот же миг, будто в ответ на этот щедрый дар, сам камень, казалось, оживал. Глубокие, тёмные, словно шрамы, прожилки, на века впаянные в его гранитную структуру, вспыхнули изнутри пронзительным, алым, почти алым светом, словно раскаленные добела металлические провода, по которым внезапно пустили могучий ток. Из центральной чаши, этой пульсирующей, ненасытной воронки, куда уже покорно стекала жертвенная кровь, поднялось густое, дымчатое, пахнущее железом и смертью облачко пара, и его появление становилось тем самым, долгожданным сигналом к началу пира.

С единым, оглушительным ревом, в котором смешались первобытная ярость, религиозный экстаз и простая, животная, ненасытная жажда, орки снова ринулись вперед, к подножию алтаря. Они уже не были организованным, дисциплинированным войском, подчиняющимся приказам. Теперь они были единой стаей голодных, обезумевших псов, почуявших горячую кровь и пищу, подчиняющейся лишь древнему, кровавому, звериному инстинкту.

Они толкались, рычали, осыпали друг друга хриплыми, нечленораздельными проклятиями, но всё их внимание, каждый напряженный мускул, каждый взгляд был прикован к алтарю, к этим алым ручьям. Они зачерпывали шлемами, деревянными, небрежно сколоченными чашами, а те, у кого не было ничего, – просто своими корявыми, с растопыренными пальцами пригоршнями ту тёплую, почти горячую, дымящуюся жидкость, что густыми, медленными ручьями текла по проложенным в камне желобам, дабы утолить ненасытную, вечную жажду центральной чаши.

Картина, открывшаяся взору, была сюрреалистичной и отвратительной в своей первобытной, неприкрытой откровенности. Одни орки, оскалившись в широкой, безумной ухмылке, больше похожей на предсмертную гримасу, закидывали свои тяжёлые, бугристые головы и выпивали свою добычу залпом, одним долгим, жадным глотком. Алая, густая влага стекала по их зелёным, покрытым шрамами подбородкам, смешиваясь с липкой, тягучей слюной и застревая в редкой, жёсткой, как проволока, щетине.