18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 30)

18

Здесь, под испепеляющим, незримым, но физически ощутимым, словно давление перед грозой, взглядом Железного Шамана и в тени его костяного трона, высившегося вдали подобно проклятию, и красота, и стойкость угасали с каждым часом, с каждым тиканьем страшных, неумолимых внутренних часов. Они угасали не ярко, не с криком, а тихо, как тлеет уголь, оставшийся без дутья. Сменяясь пустотой. Пустотой более страшной и бездонной, чем самые горькие, самые обильные слезы, ибо слезы всё же означали чувство, боль, жизнь. А это была тихая гавань небытия, куда отплывала душа, не в силах более выносить груз ужаса. Они молча, недвижно смотрели на чёрный, неестественный курган, на дымящиеся, как дыхание больного дракона, плавильни, откуда доносился ровный, низкий гул, и доходил волнами сухой, металлический жар, смешанный со сладковатым запахом гари, от которого першило в горле. Они понимали. Без слов, без мыслей, на уровне древнего, животного, подсознательного инстинкта, того самого, что заставляет птицу замирать перед взглядом змеи. Они понимали, что станут всего лишь топливом. Расходным материалом. Щепкой, брошенной в это адское, ненасытное пламя, которое пылало не для обогрева жилищ и не для ковки орудий. Пламя, которое должно было пережечь их прошлое – воспоминания о первом поцелуе в лугах, о вкусе парного молока, о смехе детей; их настоящее – этот последний, унизительный час в грязной клетке; и их будущее – все надежды, все несбывшиеся мечты, саму возможность продолжения рода. Всё это должно было сплавиться в одну безликую, однородную, бездушную массу. И от этого молчаливого, всеобщего понимания, витавшего в воздухе плотнее дыма, было страшнее, чем от любых стонов и воплей.

В других клетках, под низкими навесами из грубых, плохо выделанных шкур, в гнетущем полумраке, в колотящейся, спертой от жары и страха духоте, сидели, прижавшись друг к другу, дети. На них не смотрели как на будущих рабов – для чёрной, изнурительной работы здесь хватало и своих, низших существ, вроде вечно суетящихся, жадных гоблинов.

Их тихий, непрерывный, словно фон, плач был едва слышен под оглушительным лязгом цепей и гулом молотов. Он тонул в общем гуле, как тонкий ручеёк в бурной, мутной реке. Но именно этот слабый, почти инстинктивный звук был тем самым стержнем, на котором держалась вся адская, многослойная симфония Железного Чрева. Он не оглушал, а пронзал насквозь, впиваясь в самое нутро, в самое сердце. Это была не какофония, а унылая, монотонная, выматывающая душу музыка, предвещавшая не просто смерть, а нечто худшее, невыразимое – грядущий, окончательный конец всего, что ещё могло быть добрым, чистым и светлым в этом мире.

Десятки открытых, пышущих жаром горнов, где день и ночь, в поту и слепой ярости, гоблины и орки-молотобойцы под оглушительный аккомпанемент рёва и хлопков громадных мехов ковали оружие, орудие грядущего геноцида. Здесь рождались не просто клинки, а тяжёлые, увесистые орудия массового убийства, призванные крушить, калечить, превращать всё живое в бесформенное, кровавое месиво. Лязг металла о наковальню был ровной, неумолимой барабанной дробью, под которую маршировала сама смерть.

За всем этим адским, суетливым действом, подобно живым, мрачным и неподвижным башням, безмолвно, тяжело наблюдали огры. Они не суетились в пыли и грязи, подобно юрким гоблинам, и не предавались дикому, животному покою, как варги. Они попросту пребывали в состоянии тяжкого, угрожающего, почти окаменелого покоя – воплощенная, слепая инерция разрушения, замершая в ожидании единственной команды, которая позволит этой грубой силе прийти в сокрушительное движение.

Один из них, с кожей цвета запёкшейся, старой крови и глубоким шрамом, пересекавшим мутный, почти слепой глаз, восседал у входа в главную кузницу, словно древний идол, изваянный из самой плоти и злобы. Его толстые, покрытые жёлтыми мозолями пальцы, каждый размером с добрую рукоять кирки, с отсутствующим, скучающим видом перетирали найденную человеческую бедренную кость. Кость не ломалась с сухим треском – она медленно, под монотонным, неумолимым давлением, превращалась в мелкую, белую, похрустывающую крошку, осыпавшуюся ему на мощные, как пни, колени.

Неподалеку другой огр, чье тело напоминало груду бугристых, покрытых шрамами валунов, сросшихся в подобие человеческой фигуры, служил живым, бездумным подъемным краном. Он беззвучно, с одной лишь напрягающейся и расправляющейся грудной клеткой, ворочал тяжеленные, пропитанные смолой бревна, словно это были лёгкие прутики. Они были не просто сильны. Они были самой первозданной, слепой силой земли, грубой, необузданной и безразличной, которую Железный Шаман сумел облечь в тяжёлые, кованые латы и подчинить своей железной, не знающей сомнений воле, направив, как направляют русло горной реки, сокрушающей на своем пути всё живое и неживое.

Каждый день на рассвете массивные, почерневшие врата Железного Чрева, скуля на своих тяжёлых железных петлях, словно раненый зверь, медленно распахивались, и из адской, дымящейся утробы вырывались, как стаи хищных птиц, всадники на взмыленных варгах. Это не были гонцы в привычном, человеческом понимании. Они не везли с собой пергаментных свитков, испещренных изящными письменами и скреплённых сургучными печатями.

Нет, они несли свою весть в своих горящих жёлтым, неумолимым огнём глазах, в оскале обнаженных клыков, в самом стремительном и жестоком ритме скачки своих уродливых ездовых зверей. Их появление было не просьбой и не дипломатическим предложением – оно было молчаливым, но понятным всем обещанием. Обещанием рек крови, гор добычи и тотальной гибели старого мира, того самого, что веками держался на хрупких законах, на призрачной чести и на живой памяти, которые здесь, в Чреве, давно и бесповоротно были переплавлены в единую, всепоглощающую ненависть.

Этот зов, беззвучный, но ощутимый кожей, подобно гулу подземного толчка, что предшествует великому обвалу, уже катился по бескрайним степям, по тихим долам и через высокие перевалы. Он достигал застав северных вождей, где старые, видавшие виды воины, вдыхая утренний воздух, хмурили свои седые брови, чувствуя в нем незнакомую, металлическую горечь. Он проникал в северные священные рощи, где берсерки, прислушиваясь к шёпоту древних деревьев, слышали в нем уже не зов своих богов, а призыв к иной, более мрачной и безрассудной ярости. Он долетал и до других, ещё не покоренных диких кланов орков, чьи вожди, почуяв этот ветер перемен, начинали с наслаждением точить свои зазубренные топоры.

Сам ветер, вечный странник степей, изменился. Он больше не пах горькой полынью, сухой, выжженной травой и пьянящей далью. Теперь он нес на своих невидимых крылах едкий, въедливый запах пепла сожженных деревень и тот сладковатый, тревожный, тошнотворный дух свежей крови, что кружил голову. И для многих в этих бескрайних, диких землях, этот новый, страшный запах был желанным и сладким, как первый глоток воды после долгой, изматывающей жажды.

Солнце, бледное и безучастное, словно выцветший зрачок слепого исполина, медленно сползало за зазубренные, как пилы, пики Чёрных Холмов. Но с отступлением дня жизнь в Железном Чреве не затихала и не засыпала – она лишь сбрасывала одну личину, чтобы надеть другую, ночную, куда более страшную и первобытную. Дневная суета, отмеченная лязгом железа, руганью надсмотрщиков и металлическим стоном горнов, постепенно смолкла, уступив место иному, рождающемуся из тысяч глоток звуку. Сперва тихий, как отдаленный шум океанского прибоя, он нарастал, превращаясь в зловещий, ритмичный гул, исходивший сразу ото всюду – из нор, из-за стен, из самой земли.

Из сотен, тысяч глоток – хриплых орочьих, визгливых гоблинских – начало вырываться, сливаясь воедино, одно и то же слово. Гортанное, лишённое всякого человеческого смысла и тепла, оно било в ночной, дымный воздух, как мерный, неумолимый удар гигантского молота о наковальню.

– Гхор-нул! Гхор-нул! Гхор-нул!

Это не было ни песней, ни боевым маршем. Это был слепой призыв, обращённый к самой тьме, нависшей над головой. Молитва, в которой не было ни смирения, ни надежды, лишь одна всепоглощающая, физическая жажда разрушения. И предвкушение – смутное, но властное, обещавшее скорое исполнение самой чудовищной мечты.

И с каждым ударом этого призыва о землю, с каждым новым витком этого адского, оглушающего хора, стены Железного Чрева, словно, начинали вибрировать, сжимаясь в гигантском напряжении, готовые в любой миг изрыгнуть накопившуюся за годы ярость в ничего не подозревающий, спящий мир.

И тогда, в самый пик этого кошмарного гула, из своей костяной пирамиды, что венчала самую вершину кургана, вышел он. Железный Шаман. Он был не просто вождём, собравшим под свои знамена разрозненные орды. Он был плотью от плоти этого места, его квинтэссенцией, воплощением его слепой воли, его последним и главным, самым совершенным творением. Казалось, не он воздвиг эту цитадель скорби и мощи, а сама котловина, всё это время копя в своих недрах ярость, отчаяние и боль, наконец произвела его на свет, как рождает жемчужину раковина-мучительница.

Его тело, испещренное старыми, белыми шрамами, было облачено, казалось, в доспехи не из простого, земного железа. Броня его была чёрной, как сажа, и мелкочешуйчатой, словно, кожа гигантской рептилии. На лице его не было ритуальной маски, но черты казались высеченными из того же мёртвого, неотражающего свет металла – неподвижные, застывшие в вечном выражении холодной, безразличной ярости. Лишь глаза пылали в этих металлических, неподвижных чертах, но огонь их был странным, багровым, как тление глубоких углей, готовых в любой миг вспыхнуть всепоглощающим пламенем.