Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 27)
И, пока одни подсчитывали мёртвых, ещё одна, тихая и не менее страшная трагедия разворачивалась у почерневшей стены амбара. Финн лежал на грубой, заскорузлой от грязи и запёкшейся крови попоне, кое-как брошенной ему под голову. Лицо его было белым, как свежевыпавший снег в горах, и эта мертвенная, восковая бледность проступала сквозь размазанные по его щекам и лбу полосы грязи, пота и высохших, соленых слез.
Его правая рука была отгрызена по самый локоть. На месте кисти и предплечья зияла ужасная, рваная, бесформенная рана. Осколки костей и клочья разорванных мышц были видны сквозь тонкую, запёкшуюся корку тёмной крови, из-под которой медленно, словно нехотя, всё ещё сочилась алая, жидкая кровь. Она пропитывала грубую, наспех наложенную повязку, которую Агрим в отчаянии сорвал с собственной рубахи, и алым, расширяющимся пятном растекалась по серой, колючей шерсти попоны.
Финн не стонал. Он не плакал и не кричал больше. Он просто лежал, неподвижно уставившись в задымленное, медленно темнеющее, равнодушное небо. Его глаза, всегда такие живые и полные мечтаний, теперь были пусты и неестественно широко раскрыты, будто в немом ужасе. Казалось, он не видел ни клубов дыма, ни сгущающихся сумерек, а лишь одну-единственную, застывшую картину, навеки врезавшуюся в его сознание: огромную, слюнявую пасть варга, смыкающуюся на его плоти, ряды жёлтых, как старые ножи, клыков и горячее, звериное, смердящее дыхание. Он всё ещё, где-то в глубине, слышал тот ужасающий, короткий, костистый хруст, который навсегда разделил его жизнь на две неравные, непересекающиеся части – на ту, что была до, полную надежд и грез, и ту, что началась после. И в этой новой, чужой жизни не было места ничему, кроме всепоглощающей, зияющей пустоты и немой, невысказанной, гложущей изнутри боли.
Агрим, тяжело, как старик, опустившись на колени рядом с мальчиком, взял его уцелевшую, холодную левую руку. Она была ледяной и безжизненной, как у куклы. Его собственная рука, привыкшая с такой уверенностью и силой держать тяжёлый молот, теперь предательски, мелко дрожала, и он не мог заставить её успокоиться, сколько ни сжимал кулак.
– Держись, мальчик, – хрипел он, и его голос, всегда такой твердый и властный у наковальни, срывался на шёпот, становясь чужим, слабым и беспомощным. – Держись. Мы… мы перевяжем как следует. Всё будет…
Он умолк, не в силах договорить эти пустые, лживые, ничего не значащие слова. Его взгляд скользнул по ужасной, рваной ране, по этой изуродованной плоти, которую ничем уже не перевязать, не исправить, не вернуть. Он смотрел на бледное, застывшее, как маска, лицо Финна, и всё, что он мог сделать в этот миг, – это продолжать сжимать его холодную, безответную руку, будто пытаясь передать ему через это единственное прикосновение хоть каплю своего тепла, хоть крупицу собственной жизни, которые так стремительно, с каждой каплей крови, утекали из мальчика в ненасытную землю.
Он не знал, что сказать. Какие слова могли найтись у старого, поседевшего в трудах кузнеца, чтобы заткнуть ту зияющую дыру, что была прорублена не в теле, а в самой душе юноши? Что можно сказать тому, кто в один миг потерял не просто руку, а всё своё будущее, все возможности – ловкость пастуха, силу будущего воина, простую, земную радость ремесленника, что бы он ни выбрал в жизни? Все дороги для него теперь вели в один-единственный тупик, отмеченный культей и вечной, ноющей болью.
Агрим видел, как взгляд Финна, пустой и несфокусированный, медленно, с нечеловеческим, страшным усилием перевелся на него. И в этих широких, испуганных глазах он не прочел теперь даже физической боли, тело, казалось, уже отключилось, ушло в глубокий шок. Он прочел невыразимый, бездонный, детский ужас. И один-единственный вопрос. Тихий, беззвучный крик, застрявший где-то между разбитым сердцем и пересохшим горлом: «Зачем? Зачем я ещё жив, когда всё, ради чего стоило жить, уже кончилось?»
Двое спасенных мужчин, представившихся как Гард – бородатый великан с топором, и его племянник Элрик, тот самый юноша с вилами, молча, с опущенными головами помогали уцелевшим кентаврам обходить дымящееся пепелище. Их лица были высечены из камня скорби, а в глазах стояла тихая, уже привычная, въевшаяся в душу печаль. Гард, остановившись над телом молодой женщины, у которой на почерневшей шее болтался странный, грубо сработанный амулет из чёрного, словно вобравшего в себя весь свет, камня, хрипло проговорил, обращаясь больше к самому себе, чем к другим:
– Они не просто убивали. Они отбирали. Забирали с собой сильных. Молодых. И… детей. Особенно детей. Забирали живьем.
– Зачем? – выдохнул Агрим, не отрывая взгляда от бледного лица Финна, мысленно примеряя и эту страшную участь к нему. – Для рабства? На рудники?
Гард мрачно, тяжело покачал своей большой головой, его усталый взгляд устремился куда-то далеко на восток, за тёмную линию леса, где высились мрачные, как спина доисторического зверя, громады Чёрных Холмов.
– Нет. Не для рабства. Старик Малун, наш знахарь, рассказывал… Он говорил, что вот уже несколько лун над самыми вершинами Чёрных Холмов встает багровое зарево, которого не тушат никакие дожди и бури. Что из-под земли, из самых пещер, доносится мерный, глухой стук, словно по наковальне, но стук этот… живой. Болезненный. Стонущий. И что Железный Шаман, что правит орками, ищет не рабов. Он ищет души. Души для какого-то великого, тёмного пробуждения.
Он перевел тяжёлый, полный неизбывной тоски взгляд на Агрима, и в его глазах читалась леденящая душу, страшная догадка.
– Вот только пробуждения чего, кузнец? Что можно выковать из украденных, разломанных душ? Какую броню, какое оружие?
Эти слова, произнесенные негромко, но четко и ясно, повисли в застывшем, густом от запаха гари, смерти и тихих страданий Финна воздухе. Они были иной, более страшной породы, нежели видимый, осязаемый ужас разорения. Разрушенные дома, искалеченные тела, реки крови – всё это можно было увидеть, измерить, в конце концов, оплакать и похоронить. Но то, о чем говорил Гард, не имело ни формы, ни границ, ни имени. Это был ужас не от того, что уже случилось и стало прошлым, а от того, что только начинается, что творится сейчас и ждёт в будущем. От того, что происходит где-то там, в глубоких недрах под багровым, неестественным заревом Чёрных Холмов, куда уводили, как скот, таких же, как Элоди, таких же, как Финн, таких же, как они все. И этот незримый, надвигающийся, как туман, кошмар был страшнее и неумолимее любого видимого меча, когтя или стрелы.
Наступило время последнего, самого тяжёлого долга. Кентавры, двигаясь с торжественной, почти ритуальной медлительностью, уложили тела своих павших сородичей на специально сколоченные из обломков повозок погребальные дроги. Врондар, превозмогая пронзающую, огненную боль в бедре, стоял перед этим печальным строем, выпрямившись во весь свой исполинский рост, несмотря на раны и усталость. Его тело кровоточило, но голос, когда он заговорил, был тверд и ясен, низкий, как отдаленный гром перед бурей:
– Вы пали с оружием в руках, смотря в глаза врагу. Вы отдали свои жизни не за славу или добычу, а за чужой, далекий очаг, за право других дышать этим воздухом. Степь, наша мать, примет ваши тела, ветра разнесут ваши души по всем бескрайним просторам, от соленых озер до снежных пиков. Вы не ушли во тьму. Вы стали частью вечного, бесконечного пути…
Дроги, подожженные факелами, были отпущены в сторону открытой, темнеющей степи. Пламя, сперва робкое и неуверенное, быстро охватило сухую солому и смолистое дерево, принявшись за своё траурное, очистительное дело. Оно пожирало тела героев, и это было зрелище одновременно трагическое и возвышенное – тихий, пылающий островок света и печали на фоне бескрайнего, равнодушного поля ночи.
Людей Просеки, тех немногих, что нашли, предали родной земле, вырыв одну большую братскую могилу на самой окраине ещё дымящегося селения. Агрим, Ториан и Гард молча, сменяя друг друга, рыли яму тяжёлыми, неудобными заступами, пока Элрик с бесстрастным, окаменевшим от горя лицом аккуратно, почти бережно складывал в ней тела своих бывших соседей и друзей. Финн лежал неподалеку на чьем-то плаще, его пустой, бездонный, ушедший в себя взгляд был устремлен в багровеющее от далеких пожарищ небо. Никто не проронил ни слова – ни священных молитв, ни горьких проклятий. Все слова казались мелкими и бессильными перед лицом такой всепоглощающей, немой потери.
Когда последний ком влажной, холодной, пахнущей глиной земли лег на свежий, тёмный холм, Агрим вытер потный лоб тыльной стороной руки и, подобрав с земли обломок орочьего копья с погнутым, тусклым наконечником, с силой воткнул его в самую вершину могилы.
– Пусть это будет знаком, – хрипло, пробиваясь через ком в горле, сказал он, и его слова прозвучали тише ночного шелеста степного ковыля, но с весом и силой клятвы. – Знаком того, что здесь сражались и погибли люди. И что за их смерть ещё предстоит страшная и окончательная расплата.
После погребения, когда ритуалы для мёртвых были завершены, наступила тяжёлая, жестокая очередь живых. Агрим и Аэлина, сама бледная и осунувшаяся от пульсирующей боли в перевязанном плече, склонились над Финном. Надо было прижечь рану, остановить медленное, но неумолимое кровотечение, иного выхода, кроме этого, варварского, не было. Агрим долго, молча держал свой широкий нож в углях костра, пока металл не начал светиться тусклым, зловещим багровым светом, готовый к своей ужасной работе.