18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 26)

18

Но в этот миг слепой, всепоглощающей ярости старый, опытный воин на миг открыл свой фланг. Длинное орочье копье, пущенное кем-то из ещё уцелевших орков, с глухим, влажным стуком вонзилось ему в мощное бедро. Острие прошло сквозь упругие мышцы и застряло глубоко внутри, задев саму кость. Врондар тяжело, с хрипом ахнул, его могучее, как скала, тело дрогнуло, и он пошатнулся, едва удерживая равновесие на своих четырех ногах. Лицо его, обрызганное чужой и теперь уже собственной кровью, исказила гримаса острой, пронзительной боли, губы плотно сжались, белые от напряжения, сдерживая готовый вырваться стон. Но он не упал. Не мог упасть. Упираясь древком своей секиры в хлюпающую землю, как костылем, он с силой, с хрустом вырвал копье из раны и, тяжело хромая, с новым, хриплым рыком продолжил свой неумолимый бой. Его секира, хоть и не с прежней лёгкостью, всё так же неумолимо поднималась и опускалась, находя новых врагов, и каждый её удар теперь был медленным, тяжёлым, затратным и окончательным.

Аэлина, как одинокая скала посреди бушующего моря ярости и смерти, продолжала прикрывать отход раненых. Её тонкие, сильные пальцы уже кровили от тетивы, содранной до мяса, мышцы спины и плеч горели огнём невыносимой усталости, но она, закусив губу, выпускала стрелу за стрелой, и каждая, казалось, находила свою цель с неотвратимостью судьбы, выбивая из орочьего строя то лучника, то воина, заносившего оружие над упавшим, но ещё живым кентавром. Она была живым воплощением точности и ледяного хладнокровия, последним островком сосредоточенности в этом всепоглощающем хаосе.

Но хаос – великий и безжалостный уравнитель. Одна из орочьих стрел, пущенная не в цель, а наугад, в самую гущу боя, пришла оттуда, откуда её никто не ждал. Тупой, оглушающий удар, похожий на удар кулаком гиганта, пришелся ей в правое плечо. Тяжёлый, тупоконечный наконечник пробил кожу и мышцы, не задев кость, но причинив достаточно резкой, жгучей боли, чтобы на миг нарушить её железную концентрацию. Она коротко, сдавленно вскрикнула – звук, полный больше удивления и досады, чем настоящего страдания. Пальцы её правой руки внезапно ослабели, онемели, и лук, её верный спутник и орудие, выпал из них, глухо и безнадежно стукнувшись о кровавую землю.

Ториан, до этого момента прижавшийся к её спине, цепляясь за неё в слепом ужасе, увидел, как она пошатнулась. Он увидел торчащее из её плеча тёмное древко, и что-то в нем перевернулось, сломалось навсегда. Страх, до этого сковывавший его, парализующий и всепоглощающий, исчез, испарился, уступив место чему-то новому, холодному, твердому и незнакомому. Не говоря ни слова, не раздумывая, он сполз с её спины. Его глаза, словно сами по себе, упали на валявшийся рядом кривой орочий клинок, рукоять которого была липкой от чужой, запёкшейся крови. Он поднял его, оружие было неудобно тяжёлым и чужим в его неокрепшей руке.

Он встал, закрывая Аэлину, заняв место между ней и надвигающимися из дыма врагами. Он был всего лишь мальчишкой, а неловкий клинок в его руке казался жалкой игрушкой против массивных орочьих секир. Но его юное, не успевшее повзрослеть лицо, бледное и испачканное сажей и кровью, было искажено теперь не страхом. На нем лежала печать холодной, безмолвной, почти что старческой решимости. Он не кричал, не угрожал, не бросался в бой. Он просто встал на это место, готовый принять свою смерть, чтобы защитить ту, что только что защищала его. Это был не порыв отчаяния, а тихий, сознательный, последний выбор его короткой жизни.

Из двадцати кентавров, что пришли в Просеку, на ногах оставалось теперь не больше десяти. И почти каждый из них, от седого воина до молодого бойца, носил на своем могучем теле отметины этой яростной, беспощадной схватки: глубокие, зияющие порезы, темнеющие на боках, торчащие из вспухших мышц обломки стрел, тяжёлую хромоту от ударов, пришедшихся по ногам. Они стояли, тяжело и хрипло дыша, их могучие груди вздымались и опадали, как кузнечные меха, а из разгоряченных, покрытых пеной и потом тел поднимался густой пар, смешиваясь с едким дымом и смрадом битвы, окутывая их призрачными силуэтами в багровом свете пожарищ.

Земля под ними более не напоминала землю, ту, что рождает хлеб и принимает семена. Она была усеяна, устлана телами – коренастыми, тёмными тушами орков, мохнатыми, ещё дергающимися горами варгов и величественными, даже в смерти, распластанными телами кентавров, чья грация навеки застыла в последнем падении. Их кровь, густая и почти чёрная у орков, алая и яркая у людей, и более густая, почти медовая у детей степи, уже не впитывалась в истощенную почву. Она стекала в углубления и колеи, образуя липкие, багрово-чёрные, дымящиеся лужицы, в мутной поверхности которых отражалось багровое зарево пожаров и низкое, свинцовое небо.

Воздух стал почти невыносимым, физически плотным. Он был густым и тяжёлым, им было трудно дышать, каждый вдох обжигал лёгкие и гортань. В нем висел, не рассеиваясь, сладковато-приторный, тошнотворный запах свежей крови, едкая, как дым, вонь прожженной шерсти и кожи, удушливый, едкий смрад гари и острый, позорный шлейф человеческих и звериных испражнений, выпущенных телами в последние мгновения агонии. Этот сложный, ядовитый запах въедался в шерсть, в одежду, в волосы, в самые поры кожи, он был настоящим вкусом битвы – горьким вкусом смерти, которой здесь пресытились до тошноты и отвращения.

Когда последний, тяжело раненый варг рухнул на землю, сраженный последним отчаянным усилием, на площади не раздалось победных кличей, не было слышно ликующих возгласов. Тишина, наступившая вслед за этим, была тяжелее, глубже и страшнее любого боевого рёва. Они стояли среди этого молчаливого моря трупов и страданий – уцелевшие кентавры и люди, – тяжело и прерывисто дыша, опираясь на своё залитое кровью оружие, как на костыли. Воздух, густой от запаха крови, гари и смерти, обжигал их изнутри, напоминая о цене этого затишья.

Сумерки медленно сгущались, наливаясь синевой, но они не несли с собой ни покоя, ни утешения, лишь подчеркивая бездонную глубину утраты и опустошения. Цена этой крошечной, местной победы оказалась ужасающе, непомерно высокой. Половина гордого отряда, что так поспешно ринулся на помощь обречённой Просеке, осталась лежать теперь на этой мокрой от крови и чёрной от пепла земле, их тела остывали рядом с телами тех, кого они пришли спасти.

Двое спасенных мужчин, бородач-великан и бледный юноша, стояли и смотрели на своих израненных, истекающих силами спасителей. В их глазах, запавших от усталости и горя, не было радости спасения, а только лишь немой, животный ужас и глубокая, безмолвная благодарность, перемешанная с гнетущим, давящим чувством чудовищной вины выжившего. Они были живы. Дышали. Но эта драгоценная жизнь была куплена ценой, которую заплатили за них другие, незнакомые воины, и тень этой жертвы ложилась на их плечи тяжелее любого физического груза.

Агрим, с трудом сползая со спины тяжело дышащего Лориана, чувствовал, как предательски дрожат его собственные ноги, и гудит каждая мышца, каждое сухожилие. Он был с головы до ног покрыт засохшей и свежей, липкой, чужой кровью, его верный молот был невыносимо тяжёл и скользок в онемевших, стиснутых пальцах. Он посмотрел на Врондара. Старый кентавр, его великолепные, когда-то сиявшие доспехи были исполосованы ударами, и залиты слоями крови, он тяжело, почти всей массой опирался на своё копье, но в его глазах, глубоко посаженных в тёмных орбитах, всё так же, как и в первый миг боя, горел неугасимый, стальной огонь ярости и несгибаемой воли.

– В этот раз… – хрипло, пробиваясь через пересохшее, как пепел, горло, произнес Агрим, – в этот раз мы успели.

Когда последние, отдаленные отголоски битвы окончательно затихли, сменившись тяжёлым, гнетущим, звенящим молчанием, наступило время осмотреть то, что осталось от Просеки. Картина, открывшаяся им, была душераздирающей, но уже, увы, до боли знакомой и привычной в своей чудовищной, кошмарной обыденности. Деревня была не просто разорена и сожжена – она была осквернена, лишена не только жизни, тепла и смеха, но и самого духа, самой памяти этого места.

Помимо павших в последней, отчаянной схватке на площади, в тёмных домах и на задымленных задворках находили тех, кто не успел или не смог поднять оружие. Они лежали там, где их застала внезапная и беспощадная смерть. Старик, зарубленный в своей собственной постели, его морщинистая, высохшая рука всё ещё судорожно сжимала край потертого одеяла. Женщины, пытавшиеся укрыть своих перепуганных детей в погребах и на чердаках, были настигнуты и убиты там же, их безжизненные тела, прикрывавшие собой маленькие, бездыханные комочки, рассказывали безмолвную, пронзительную историю последнего, отчаянного материнского жеста. В одном из домов, пахнущем гарью и смертью, нашли младенца, чью маленькую, нежную головку кто-то с размаху, с особой жестокостью размозжил о косяк двери, и засохшая, бурая, почти чёрная пелена до сих пор пятнала шершавое дерево, как вечное проклятие.

Каждая такая находка была тихим, но оттого ещё более пронзительным и точным ударом прямо в душу. Они не кричали о своей боли, не требовали мести – они просто лежали в неестественных позах, и от их молчаливого, всеобъемлющего укора сжималось сердце и холодела кровь в жилах. И каждая из этих безмолвных смертей подпитывала ту холодную, безмолвную, копившуюся ярость, что медленно вызревала в душах уцелевших – не пламенный, кратковременный гнев, а тяжёлое, как свинец, неумолимое чувство, которое не выкричать в бою, но которое и не забыть, и которое требует своего, страшного и окончательного ответа.