Дмитрий Орлов – Велария. Начало конца. Книга Первая (страница 19)
Он был одним из последних, ещё державшихся, камней этой деревенской истории, которая уже перечеркнулась в Великой Книге Судеб. И когда новый, свежий вал живой тьмы: целый десяток орков на вздыбленных, рычащих варгах, – двинулся на него, сомкнувшись в железный полукруг, он сделал глубокий, последний вдох, пахнущий дымом, гарью и собственной неминуемой смертью, и приготовился встретить их. Не ради призрачной победы. Её здесь, в этом аду, не могло быть по определению. А ради того, чтобы хоть одна смерть в эту долгую ночь была не просто добычей, затравленным зверем, а осознанной, яростной битвой до конца.
У рухнувшей, пылающей мельницы, что столетия стояла на тихой, теперь почерневшей от пепла речушке, мельник Борен, человек огромного терпения и тихой силы, пытался организовать хоть какое-то, самое жалкое подобие обороны. С ним были его взрослые сыновья, те, что должны были унаследовать его дело, и несколько соседей, вооруженных дрекольем, острыми вилами, топорами и парой старых, ржавых мечей, доставшихся от дедов и висевших на стене для красоты. Но против летучего, слаженного отряда орков на варгах они были беспомощны, как дети, вышедшие играть в войну против опытных воинов. Исполинский, серый волк, перемахнув через невысокий плетень с лёгкостью и грацией большой кошки, вцепился своими кинжалами-клыками в костистое плечо Борена. Хруст ломающейся ключицы прозвучал оглушительно громко, отчетливо, как удар молота по наковальне. Старый мельник вскрикнул не столько от боли, сколько от удивления и обиды, и алая, горячая кровь хлынула на его запыленную, простую рубаху.
Прежде чем кто-либо из сыновей успел рвануться к нему на помощь, один из орков-наездников, пронесшись мимо на своем жутком, покрытом шрамами скакуне, почти не целясь, всадил длинное, чёрное копье в спину Борена, пригвоздив его на месте. Глаза мельника, полные глубочайшего недоумения и сильной боли, остекленели, уставившись в залитое огнём и безумием небо, которое он видел каждое утро, выходя из дома.
Его последним взглядом был не родной дом, не испуганные лица сыновей, а горящие, пляшущие языками пламени крыши и уродливые, искаженные тени, уничтожившие за один час всё, что он знал и строил всю свою долгую жизнь. С ним навсегда ушла живая память о том, как точно ставить тяжёлые жернова, о том, каким неповторимым бывает вкус свежего, душистого хлеба из муки его помола, о мудром, неторопливом течении жизни, которое он отмерял десятилетиями, также как отмеряло его колесо его мельницы. Сыновья, отброшенные сокрушительным ударом лап других варгов, не могли даже подхватить его бездыханное тело, оно тяжело рухнуло в пыль и грязь, прямо под лапы чудовищ, и было растоптано, изуродовано в ту же секунду. Жалкое подобие обороны рухнуло, рассыпалось, и отчаянный, полный бессилия крик его старшего сына потонул, сгинул в общем оглушительном гуле резни. Мельница, столетия кормившая и поившая Дальний Берег, стала его первой, ещё тёплой братской могилой.
Элоди, выбежавшая из горящего дома в одном ночном платье, с распущенными волосами цвета спелой ржи, увидела, как коренастый орк, спешившись, хватает её младшего брата, совсем юного Микко. Мальчик отчаянно, по-детски кричал, цепляясь обеими ручонками за знакомый, обугленный косяк двери.
– Отпусти его! – с криком, в котором была собрана вся её отчаянная, сестринская любовь и ярость загнанного зверя, бросилась она на похитителя, вонзив в его мускулистую, зелёную руку короткий кухонный нож, тот самый, что ещё совсем недавно нарезал хлеб к ужину.
Орк, больше удивленный от этой дерзости, чем от раны, резко дернулся, вырвав нож из слабых девчоночьих рук, и с разворота, почти не глядя, ударом своей железной, окованной сталью рукавицы оглушил девушку. Она рухнула на землю, как подкошенный колос, и последнее, что она увидела перед тем, как чёрная, тёплая тьма поглотила её сознание, – это перекошенное гримасой ужаса, залитое слезами лицо брата, которого уносили, как трофей, в кровавую, непроглядную ночь.
Её тонкое, белое платье мгновенно пропиталось холодной грязью и чужой, липкой кровью. Лёгкий летний ветерок, что всего несколько часов назад нежно играл её золотистыми волосами, теперь нес на себе лишь едкую гарь и хриплые, победные крики чужаков. Тот самый чистый, беззаботный смех, что ещё недавно звенел чище серебряного колокольчика, был вырван с корнем из этого мира, задушен в зародыше. Она лежала бездыханная, маленькая и хрупкая, пока чья-то чужая, мощная рука не подхватила её за одежду и не потащила, как тюк, по окровавленной, растоптанной земле; её и её брата, последнего наследника старинного ремесленного рода, увозили в неизвестность, в рабство или на смерть, стирая их судьбы, как стирают пыль с полки. Дом Борена, что стоял у реки долгие годы, пал в одночасье, и от него не осталось ничего, кроме пепла и памяти о последнем крике.
На дальней окраине, где избы стояли реже и уже почти догорали, юный пастух Финн, чьи мысли ещё недавно парили высоко в облаках, теперь отчаянно, с безумной силой отбивался своей простой рогатиной от двух голодных варгов. Его верные, преданные собаки, обычно такие послушные и спокойные, с яростью, достойной лучшей участи, бросались на чудовищ, впиваясь зубами в их густые шкуры, но те, не обращая никакого внимания на их жалкие укусы, просто сбивали их с ног одним ударом своих могучих, как бревна, лап и вскрывали им глотки следующим, точным движением. Одна за другой, его четвероногие друзья, с которыми он делил и хлеб, и сон, падали на потревоженную землю, издавая короткие, предсмертные хрипы, заливая её своей тёплой кровью. Финн, обезумев от страха, с криком нанес одному из варгов отчаянный удар рогатиной, но тупое острие лишь скользнуло по густой, как ковер, шкуре, не причинив вреда. В ответ исполинский волк прыгнул, сбив юношу с ног, как пустую корзину, и тяжёлая, грязная лапа придавила его грудь к земле, лишая дыхания и надежды на выживание.
Воздух с хрипом, похожим на скрип разорванных мехов, вырвался из его молодых лёгких. Предсмертный, тоскливый вой последней собаки слился с нарастающим, оглушительным гулом в его ушах. Он лежал, пригвожденный к земле, которую знал и любил с детства, и видел над собой лишь багровое, задымленное, чужое небо, в котором не осталось ни одной знакомой звёзды. Никаких сияющих, манящих башен Аль-Мариона, никаких облачных, воздушных городов, только огромная, клыкастая пасть, с которой капала горячая, вонючая слюна прямо на его залитое потом и грязью лицо, и близкий-близкий жёлтый, бездушный, как у змеи, глаз, в котором не было места ни его мечтам, ни сожалениям, ни самой жизни. Великий Тракт, мощённый ещё во времена Эль-Мар, остался для него навсегда недосягаемой, глупой сказкой, насмешкой. Его большое путешествие закончилось, так и не начавшись, здесь, в пыли и крови, на самом краю погибающего, захлебывающегося в огне мира.
В трактире «Последний Привал», в его прохладном каменном подвале, вдова Лира с бледным, исхудавшим лицом под неподвижной маской леденящего, почти неестественного спокойствия, пыталась спрятать и успокоить полдюжины перепуганных до полусмерти детей, среди которых был и её собственный, дрожащий сын. Она только успела с трудом захлопнуть тяжёлую, дубовую дверь, как снаружи раздался оглушительный, сухой удар, и массивные, вековые створки рассыпались внутрь, усеяв всех острыми, как ножи, щепками и пылью. На пороге, залитый кроваво-багровым светом пылающей за его спиной деревни, стоял огромный, коренастый орк, его зелёное, покрытое шрамами лицо исказила жестокая, довольная улыбка, обнажающая жёлтые клыки. Он медленно, по-хозяйски, вошел внутрь, его маленькие, свиные глаза скользнули по перепуганным, притихшим детям и остановились на Лире, впиваясь в неё.
– Живыми, – просипел он хрипло, на ломаном, уродливом всеобщем языке, и в этом слове был весь ужас их будущей участи. – Шаман приказал. Живыми.
Последний оплот, последняя иллюзия рухнула. Не было больше ни «Последнего Привала», ни тихой, спасительной гавани, где отступали тени внешнего мира. Был лишь едкий, режущий глаза дым, доносившийся с улицы, тяжёлое, сопящее дыхание орка и безмолвный, парализующий ужас в широко раскрытых глазах детей, которых она всего минуту назад поклялась защитить до конца. Её собственная судьба, судьба её единственного сына и всех, кто искал спасения под этой старой, гостеприимной кровлей, была решена в одно мгновение, одним этим словом. И в её молчаливом, полном немой, всесокрушающей ненависти взгляде, который она, не мигая, бросила захватчику, горела ярость не только за себя, но и за все сломанные, растоптанные жизни, за весь уничтоженный, хрупкий покой Дальнего Берега, за каждый уголок этого места, что она называла домом.
Когда чаша отчаяния, уже казалось, переполнилась до краев, когда разуму уже не за что было зацепиться, и сама надежда была мертва и похоронена под обломками, а тьма готовилась поглотить этот последний клочок света навсегда, с юга, из-за холмов, донесся новый, незнакомый звук. Сперва это был далекий, низкий гул, похожий на раскаты подземного грома, но грома, идущего не с неба, а от самой земли, из её глубин. Гул нарастал с каждой секундой, превращаясь в оглушительный, сокрушительный грохот сотен копыт, выбивающих сложный, яростный, воинственный ритм на твердой, иссушенной почве степей. В тот же миг из ночной мглы, из самой тьмы, словно порождение самой гневающейся, мстящей земли, вынесся, как призрак, огромный, растянувшийся в линию отряд кентавров.