Дмитрий Колесниченко – Непростые дети (страница 13)
– Расскажи мне, – сказал Дима, взяв её ладонь в свою, и его большой палец накрыл её пальцы целиком, как одеяло. – Подробно. Что ты видишь прямо сейчас?
Тая посмотрела на него – оценивающе, по-взрослому, будто решая, заслуживает ли он правды, – и, видимо, решив, что заслуживает, повернула голову к углу.
– Фигура. Высокая, выше тебя. Стоит. Лица нет – то есть оно есть, но как будто стёрли. Как будто нарисовали, а потом тряпкой прошлись, и остались только контуры. – Она помолчала. – Иногда их несколько.
– Несколько?
– Два. Или три. Но чаще один. Остальные – слабее, как через стекло.
– Они что-то делают?
– Нет. Стоят. Смотрят. – Тая потёрла глаза тыльной стороной ладони. – Это… не злое. Но страшное. Потому что я не понимаю,
Дима слушал, не перебивая, не кивая, не вставляя утешительных «всё хорошо» и «тебе показалось», – потому что ей не показалось, и он это знал с той же бесспорной ясностью, с какой знал собственное имя и адрес.
– Они тебя когда-нибудь трогали?
– Нет.
– Говорили?
– Нет. Они… молчат. Как фотографии. Но фотографии, которые знают, что ты на них смотришь.
Три с половиной года. «Фотографии, которые знают, что ты на них смотришь». Дима мысленно повторил эту фразу и осторожно убрал её туда, где хранил вещи, которые нужно помнить. Потом – мысленно же – оглянулся на собственное детство: зимний вечер в Хабаровске, ему шесть, и он вдруг
Тае – три. И она видит больше, чем он когда-либо мог.
В соседней кроватке Таня повернулась на бок, не открывая глаз, и пробормотала что-то – то ли во сне, то ли нет.
Дима знает
Тая уснула под утро, около пяти, когда за окном начала синеть полоска неба над крышей дома напротив. Она заснула, сжимая его руку, и Дима несколько минут сидел неподвижно, прежде чем осторожно, палец за пальцем, высвободить ладонь. Рука Таи лежала на подушке раскрытой, с чуть согнутыми пальцами, как маленькая морская звезда, выброшенная на берег.
Он остался сидеть в детской, потому что уходить не хотелось, и потому что сон отступил от него так далеко, что возвращать его не имело смысла.
Угол был пуст. Тёмный, тихий, обычный угол обычной комнаты в обычной квартире девятиэтажного панельного дома, построенного для рабочих автомобильного завода. Обои – бежевые, свежепоклеенные, пахнущие «Бустилатом». Плинтус с трещиной. Паркетина, чуть выступающая из ряда, как строптивый зуб. Ничего. Абсолютно ничего.
Дима не видел ничего, потому что его дар работал иначе – не картинками, не фигурами, не призраками, стоящими в углах. Его дар был невидим и неосязаем, как гравитация: просто знание, входящее в него без стука, без спроса, без предупреждения. Знание было таким же естественным, как чувство равновесия или ощущение верха и низа – попробуй объясни кому-нибудь, откуда ты знаешь, где потолок, а где пол.
И знание, ровное и холодное, как ноябрьский рассвет за окном, говорило ему: то, что видит Тая,
Не призраки – не те полупрозрачные фигуры с цепями и стонами, которых показывали в голливудских фильмах, просочившихся на кассетах через оптовые рынки. Скорее – отпечатки, следы, вроде вмятины на подушке после того, как с неё встали. Как запах табака в комнате спустя сутки после того, как куривший ушёл и не вернулся. Информация, записанная в пространстве, – и Тая, с её распахнутым, не умеющим закрываться экраном, считывала эту запись каждую ночь.
Квартира до них принадлежала кому-то. Кто-то прожил здесь долгие годы – тихие, одинокие, бессобытийные годы, в которых не было ничего, кроме работы, пустых вечеров и медленного, незаметного для соседей угасания. Этот кто-то впечатался в стены своим одиночеством, своей тоской, своим привычным маршрутом от кровати к холодильнику и обратно, – и остался здесь после того, как его тело увезли, а квартиру продали молодой семье с двумя маленькими дочерьми.
Дима достал из ящика тетрадь – обычную, в клетку, с надписью «48 листов» на обложке – и записал, придерживая страницу левой рукой:
Он закрыл тетрадь и убрал её на верхнюю полку, за справочник по гражданскому праву, куда ни Катя, ни дети не дотянутся. Потом посмотрел на спящую Таю, на Таню, которая тоже спала, свернувшись калачиком и подложив кулак под щёку, и вышел из детской, оставив дверь приоткрытой.
На кухне тихо щёлкнул электрический чайник – Катя, оказывается, не спала тоже.
История квартиры
После обеда Дима поднялся на третий этаж и позвонил в дверь, обитую тёмно-коричневым дерматином с ромбическим узором из мебельных гвоздиков. За дверью послышались мягкие шаги – характерное шарканье войлочных тапочек по линолеуму – и голос Зинаиды Аркадьевны, бодрый, несмотря на час и возраст:
– Кто там? Если из ЖЭКа – то я вам уже говорила по поводу батареи, и повторять не намерена.
– Это Дима, Зинаида Аркадьевна. Снизу.
Замок щёлкнул, дверь открылась, и из квартиры хлынул запах пирогов – яблочных, с корицей, настолько густой и настолько домашний, что Дима на секунду забыл, зачем пришёл. Зина стояла в дверях – невысокая, седая, в переднике поверх шерстяной кофты и неизменных тапочках, которые она, кажется, не снимала даже на лестничной площадке, – и смотрела на него с тем выражением, которое бывает у людей, готовых кормить любого, кто попадёт в радиус действия их кухни.
– Дима! Проходи, проходи. Чаю? Пироги только из духовки.
Она усадила его за стол – не спрашивая «хочешь ли», не предлагая выбора, а именно
Чай был крепкий, красно-коричневый, с веточкой мяты на дне стакана. Пирог – горячий, с хрустящей верхней коркой и мягкими яблоками внутри, которые таяли на языке, оставляя послевкусие корицы и чего-то неуловимо бабушкиного.
– Зинаида Аркадьевна, вы не знаете, кто жил в нашей квартире до нас?
Зина поставила свой стакан на блюдце – аккуратно, точно в центр, как ставят только люди, привыкшие к порядку, – и задумалась. Лицо её, изрезанное морщинами, как карта незнакомой местности, сделалось серьёзным.
– Старик. Фёдор Петрович. Фамилию… нет, фамилию не вспомню, хоть убей. Одинокий был – ни жены, ни детей, ни родни. Работал на заводе, мастером в цеху, кажется, в сборочном. Вышел на пенсию, стал доживать. – Она помолчала, подбирая слова с точностью бывшей учительницы русского языка. – Тихий был. Невидимый. Я его иногда неделями не встречала – ни на лестнице, ни во дворе. Как будто не человек, а тень человека.
– Когда он умер?
– Лет шесть назад. Или семь, точно не скажу. Тихо умер – как жил. Нашли через два дня.
– Два дня.
– Да. – Зина посмотрела на Диму поверх стакана. – Никто не хватился. Соседка с площадки заметила, что газеты из ящика торчат. Позвонила в дверь – тишина. Вызвали участкового. – Она помолчала. – Сидел в кресле у окна. Телевизор работал.
Дима пил чай, обжигая губы, и думал о человеке, который сидел у окна с работающим телевизором, и которого нашли через два дня. О том, как одиночество длиной в десятилетия может впечататься в стены так глубоко, что новая жизнь в этих стенах – смех детей, шаги, запах каши и стирального порошка – не в силах его перекрыть.
– А ты почему спрашиваешь? – Зина задала вопрос без подозрения – скорее с тем спокойным любопытством, которое бывает у людей, повидавших достаточно, чтобы не удивляться.
– Тая плохо спит. Подумал – может, энергетика квартиры. – Он произнёс слово «энергетика» ровным тоном, без нажима, как юрист произносит «прецедент» или «состав правонарушения» – термин, не более.
Зина смотрела на него секунду дольше, чем требовалось. В её глазах, окружённых сетью морщин, было что-то, что нельзя было назвать ни подозрением, ни недоверием, – скорее тихое, ненавязчивое
– Энергетика, – повторила она задумчиво. – Что ж, может быть. Фёдор Петрович был невесёлый человек. Совсем невесёлый.
Дима допил чай, поблагодарил и встал. На пороге Зина сунула ему в руку пирожок, завёрнутый в бумажную салфетку, – горячий, мягкий, пахнущий яблоками и заботой.
– Береги девочек, – сказала она.
Дима остановился на ступеньке. Это были те же слова, что сказала хабаровская нянечка Галина в день, когда они забирали дочерей. Те же слова – и тот же тон: не совет, не пожелание, а что-то среднее между просьбой и предупреждением.