Дмитрий Колесниченко – Непростые дети (страница 12)
Тая сидела на кровати, сжав колени руками и прижав их к груди так плотно, будто пыталась сделать себя как можно меньше. Глаза – огромные, неподвижные, с расширенными до краёв радужки зрачками – смотрели в угол комнаты. В тот самый угол, возле которого стоял шкафчик с мягкими игрушками, и обои с нарисованными мишками слегка пузырились у плинтуса, потому что клей был дешёвый, а стены – сырые.
– Там кто-то стоит, – сказала Тая, и голос её, сорвавшийся на первом слове, выровнялся к концу фразы с пугающей отчётливостью. – Стоит и смотрит на меня.
Катя посмотрела в угол. Тень от шкафчика лежала на стене косым треугольником, обои с мишками улыбались своими вышитыми улыбками, плинтус был плинтусом – и ничего, ни единого сгущения воздуха, ни намёка на фигуру, ни малейшего повода для крика, от которого у самой Кати до сих пор стучало сердце где-то под горлом.
– Солнышко, посмотри – там никого нет. Видишь? Пусто, одни мишки.
– Нет! – Тая не повысила голос, но в этом «нет» была такая плотность, такая абсолютная, не подлежащая сомнению убеждённость, что у Кати мурашки прокатились от локтей к плечам. – Он стоит. Высокий. Без лица.
В соседней кроватке Таня лежала с открытыми глазами, молча и неподвижно, но не плакала, не звала – просто смотрела, причём не в угол, а на сестру, чуть склонив голову набок, с выражением сосредоточенного внимания, какого не ожидаешь от двухлетнего ребёнка. Как будто слушала что-то, чего Катя не слышала.
Дима появился в дверном проёме – тихо, без спешки, в майке и трико, с тем особым выражением, которое Катя уже научилась различать за полтора года брака: не сонное, не встревоженное, а
– Катя, я посижу с ней.
Она хотела возразить – каждая мышца хотела остаться, каждый материнский инстинкт кричал «не уходи от ребёнка», – но в глазах Димы стояло понимание такого рода, какое нельзя подделать. Он не просто хотел успокоить дочь. Он
– Хорошо, – сказала Катя и отступила к двери, чувствуя, что уступает не мужу, а чему-то бо́льшему, чему у неё пока не было названия. – Я рядом.
Она вышла, оставив дверь полуоткрытой, и прислонилась к стене в коридоре, прижав ладони к холодной штукатурке. Из детской долетал голос Димы – тихий, ровный, как гладкий камень, по которому можно перейти ручей.
Повторяется
Второй раз – через два дня, в среду, снова около трёх. Третий – в воскресенье. Четвёртый – в среду. Потом – во вторник, потом – в понедельник и вторник подряд, и к концу октября ночные крики перестали быть событием и превратились в расписание, жёсткое и неотменимое, как заводская смена.
Всегда – один и тот же угол. Всегда – остекленевшие глаза, прижатые к груди колени, голос, балансирующий между криком и шёпотом. «Он стоит». «Они стоят». «Смотрят».
Катя объявила углу войну с решимостью человека, привыкшего решать проблемы действием. Она передвинула шкафчик с игрушками прямо в угол, так что он закрыл злосчастное место целиком, от плинтуса до уровня Таиных глаз. Сверху водрузила большого плюшевого медведя, за которого отдала на оптовке половину дневной зарплаты, – медведь был пузатый, с дурацкой улыбкой и синим бантом, и выглядел настолько безобидно, что казалось невозможным бояться чего-либо в его присутствии.
На следующую ночь Тая проснулась, посмотрела на угол и сказала тихо, без крика, почти буднично:
– Он стоит за медведем.
Катя поставила ночник – яркий, сорокаваттный, – прямо на шкафчик, развернув свет так, чтобы угол заливало целиком и ни одна тень не могла в нём задержаться. Свет был тёплый, жёлтый, от него комната становилась похожей на внутренность абажура.
– Ему свет не мешает, – сказала Тая на следующее утро, размешивая ложкой кашу с таким видом, будто обсуждала расписание поездов.
Катя купила новые обои – однотонные, бежевые, без медведей, зайцев и какого-либо рисунка вообще, – и за субботу переклеила угол, отодрав жизнерадостных мишек и заменив их цветом варёной сгущёнки. Работала молча, методично, намазывая клей «Бустилат» широкой кистью, и в квартире пахло клейстером, мокрой бумагой и чем-то неуловимо новым – надеждой, что это поможет.
Тая стояла в дверях и смотрела, как мама воюет с углом. Потом перевела взгляд на новые обои, потом – на Катю, и в её глазах Катя увидела не упрёк, не страх, не детское нетерпение, а нечто, от чего у неё перехватило дыхание: жалость. Трёхлетний ребёнок смотрел на мать с мягкой, тихой, совершенно взрослой жалостью – как врач смотрит на пациента, который принимает аспирин от перелома.
В ту ночь «он» стоял в углу с новыми обоями так же неподвижно, как и в углу со старыми.
Педиатр
Районная поликлиника пахла тем особенным запахом, который невозможно воспроизвести и невозможно забыть: смесь йода, хлорки, мандариновых корок из чьей-то авоськи и того неназываемого больничного духа, который впитывается в линолеум, как чай в скатерть, и остаётся там навсегда. Очередь из мам с детьми тянулась от кабинета педиатра до лестничной площадки – десять, двенадцать женщин с детьми на руках, на коленях, на полу, – и разговоры смешивались в сплошной гул, в котором «сопли вторую неделю» сливалось с «а в пятом садике карантин» и «говорят, молоко опять подорожает».
Педиатр Нина Васильевна, женщина с усталыми, как мятая подушка, глазами и стетоскопом, который болтался на её шее с видом украшения из другой эпохи, выслушала Катю внимательно и терпеливо, покивала на всех нужных местах и произнесла то, что, по-видимому, произносила каждой второй матери в этом кабинете:
– Ночные страхи у детей – абсолютная норма, особенно в возрасте трёх-четырёх лет. Новая обстановка, адаптация, приёмная семья – стресс-факторов более чем достаточно. Психика ребёнка перерабатывает впечатления, и ночью это выражается в кошмарах.
Она выписала рецепт тем почерком, которым пишут врачи всех времён и народов – словно шифруя послание от коллеги к фармацевту, минуя пациента.
– «Персен», растительное успокоительное. По пять капель на ночь, в ложке воды. И не волнуйтесь – перерастёт.
Катя кивнула, сложила рецепт и убрала в карман. Дима сидел на стуле у стены, чуть в стороне от основного потока, и молчал с той непроницаемостью, которую Катя за полтора года научилась отличать от обычного молчания: это было молчание человека, который знает ответ, но считает неуместным его озвучивать.
Обратно шли пешком, длинным путём через двор, потому что Тая любила ходить по опавшим листьям – в этом году они были особенно яркие, жёлтые и ржавые, и лежали на мокром асфальте плотным ковром, который хлюпал под ногами, как мокрый бисквит. Таня сидела у Кати на руках, Тая шла рядом с Димой, держась за его палец, и смотрела себе под ноги с сосредоточенностью, которая придавала ей вид маленького учёного, исследующего структуру лужи.
– Капли не помогут, – сказал Дима негромко, когда они проходили мимо гаражей-ракушек, из-за которых тянуло бензином и сырым металлом.
Катя остановилась. Таня на её руках подняла голову и посмотрела на отца.
– Почему?
– Потому что она не боится сна. Она видит то, что там есть.
Ветер шевельнул голые тополя вдоль дорожки, и они качнулись, как скелеты старых зонтиков. За домами привычно гудел завод – ровный, низкий гул, который жители Автозаводского района переставали слышать через неделю после переезда, но который никогда не прекращался, как пульс огромного организма.
– Дима, – Катя говорила тихо, но отчётливо, как говорят в суде, когда хотят, чтобы каждое слово дошло до протокола. – Ты говоришь так, как будто
– Я знаю, что она видит
– Откуда? Откуда ты…
– Катя. – Он посмотрел на неё, и в его глазах стояла просьба – редкая, почти неслышная, как нота, взятая на самой тихой педали. – Скоро. Обещаю.
Они пошли дальше. Катя купила «Персен» в аптеке на углу, где фармацевт в белом халате, из-под которого выглядывала кофта с люрексом, отсчитала сдачу медными монетами, и каждая монета легла на прилавок с сухим щелчком.
«Персен» пах валерианой и мятой. Тая послушно выпила пять капель с ложки воды, поморщилась и легла спать.
В три часа ночи она закричала.
Дима входит в детскую ночью
В начале ноября ночи стали длиннее, и темнота за окнами загустела до той плотности, когда фонари двора, казалось, не столько светят, сколько обозначают места, где темнота чуть тоньше. Первые заморозки покрыли лужи ломкой коркой, которая хрустела под ногами, как вафля, а из форточек потянуло тем особенным запахом работающих батарей – горячей пыли и сухого металла, – который для всех, кто вырос в многоквартирных домах, означает зиму точнее любого календаря.
Крик в ту ночь был тише обычного – не пронзительный, а задавленный, словно Тая пыталась кричать сквозь подушку. Катя рванулась, но Дима, уже стоявший у двери, мягко перехватил её за плечо.
– Я сам.
Он вошёл, закрыл за собой дверь – не до конца, оставив полоску света из коридора – и сел на край кровати. Тая дышала часто, мелко, как воробей, прижав кулачки к подбородку. Глаза – мокрые, но без слёз на щеках: она разучилась плакать, потому что поняла, что слёзы ничего не меняют, фигура в углу от слёз не исчезает, и тратить на них силы бессмысленно.