реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Колесниченко – Непростые дети. Другой берег (страница 9)

18

– Как кот, – сказал Дима.

– Что?

– Как кот, который трётся о ногу. Не нападает, но показывает, что знает, где ты живёшь.

Кравцова помолчала – и в этом молчании Дима услышал то, чего не было в словах: усталость. Не физическая, а другая – усталость человека, который много лет несёт ответственность за людей, чей единственный грех состоит в том, что они родились не такими, как все.

– Точная метафора, – сказала она наконец. – Что делаем?

– Живём. Но помним.

– Дмитрий Михайлович… будьте аккуратнее с публичностью. Ваша репутация – она замечательная, но она – маяк. А маяки видны издалека.

Дима посмотрел в зеркало заднего вида. Таня на заднем сиденье дышала ровно, но не спала – её пальцы едва заметно двигались, как будто она писала что-то в воздухе, и Дима знал, что она сочиняет стихи – или повторяет чужие, создавая вокруг себя тот ритмический кокон, внутри которого чужие голоса стихали.

– Спасибо, Лариса Николаевна.

– Берегите девочек.

Она положила трубку. Дима положил телефон на пассажирское сиденье, лицом вниз, – привычка, о которой он не задумывался: экран вниз, чтобы не видеть, если позвонят снова. Пробка двинулась – на метр, на два, – и снова замерла, и Москва за окном жила своей жизнью: строительные краны на горизонте, рекламный щит с надписью «Быстрые кредиты – без залога!», маршрутка, набитая людьми, как банка шпротами, и каждый из этих людей думал о своём, и Таня за спиной слышала всё это через стекло, через металл, через расстояние, и молча – губами, не голосом – повторяла строчки, которые были её бронёй:

Мне голос был. Он звал утешно, он говорил: «Иди сюда, оставь свой край, глухой и грешный, оставь Россию навсегда».

Ахматова. Которая писала о другом, но попадала – в это, сейчас, в Ford Focus на Профсоюзной, – с точностью, доступной только поэтам и телепатам.

– Пап, – сказала Таня, не открывая глаз.

– Да.

– Окурков больше не было?

Дима посмотрел в зеркало. Танино лицо – бледное, с закрытыми глазами, с тенями усталости – было спокойным, но вопрос звучал так, как звучат вопросы людей, которые знают ответ и всё равно спрашивают, потому что иногда нужно услышать его вслух.

– Не было, – сказал Дима.

– Но будут?

Он мог бы солгать. Мог бы сказать «нет» или «не знаю» или «не думай об этом». Но Таня слышала мысли, а его мысли – пусть тише, чем у большинства людей, – всё равно были мыслями, и ложь в голове звучит иначе, чем правда: ложь – скрипит, как мел по стеклу, а правда – гудит, низко и ровно, как натянутая струна.

– Возможно, – сказал он. – Но мы готовы. Мы всегда готовы.

Таня открыла глаза и посмотрела на него в зеркале. Потом раскрыла ладонь – у бедра, внизу, где водитель впереди не увидит – «нормально». Дима кивнул. Пробка сдвинулась ещё на метр, и они поехали дальше, медленно, через город, который рос вокруг них, как лес – вверх и вширь, обрастая стеклом, бетоном, рекламой и камерами, и в этом лесу становилось всё труднее быть невидимым.

Вечером, когда Таня уснула – по-настоящему, наконец, со стихами вместо снотворного и наушниками от CD-плеера, из которых еле слышно пробивался Бродский в исполнении кого-то с бархатным басом, – Дима сел за стол в кабинете и открыл зелёную тетрадь.

«22.10.2003. Звонок Кравцовой. Подтверждено: мониторинг. Не целенаправленная угроза – системный контроль. “Кот, который трётся о ногу”. Предупреждение о публичности – принято. Меняю тактику: не прятаться, но и не высовываться. Баланс. Надолго ли хватит – вопрос».

Он закрыл тетрадь и посидел в тишине кабинета, слушая, как за стеной дышит семья: Катя перелистывает страницы в спальне, Тая пишет в блокнот – перо по бумаге, еле слышный шелест, – Таня спит, и её сон, в кои-то веки, – тихий. За окном – парк, октябрьский, с голыми ветками и фонарём, который раскачивался на ветру, бросая на стены кабинета тени, похожие на буквы неизвестного алфавита.

На кухне горел свет – один, верхний, тёплый, с желтизной, от которой все предметы казались мягче, чем были: и стол, и табуретки, и Катин фартук на крючке, и стикер на подоконнике, желтеющий в тон лампе, почти незаметный, почти сросшийся со стеной.

Катя мыла посуду. Она предпочитала мыть руками, хотя в новой квартире была посудомойка – её установил прежний владелец, и Катя использовала её для хранения пакетов с крупой, что, по мнению Димы, было актом столь же дерзким, сколь и практичным.

Он стоял у дверного косяка, привалившись плечом, – поза, в которой провёл, наверное, сотни вечеров за двенадцать лет брака: не внутри кухни и не снаружи, а на границе, на пороге, откуда видно и комнату, и коридор, и, если повернуть голову, – приоткрытые двери детских.

– Мы становимся слишком заметными, – сказал он.

Катя не обернулась. Её руки – в жёлтых перчатках, мокрые, в хлопьях пены – продолжали двигаться: тарелка, губка, вода, тарелка, губка, вода, – ритм, который был старше их брака и, возможно, старше их обоих.

– Слава – плохой союзник для тех, кто прячется, – продолжил Дима.

– Ты предлагаешь проигрывать дела?

– Я предлагаю… реже побеждать. Или побеждать тише.

Катя выключила воду. Звук капель из крана – редких, тяжёлых, каждая с отдельным «тук» по дну раковины – заполнил кухню. Она стянула перчатки, положила на край раковины и обернулась, и Дима увидел её лицо – не уставшее, не испуганное, а сосредоточенное, с тем выражением, которое за двенадцать лет он научился ценить больше любого дара: взгляд человека, который видит тебя без мистики, просто потому что любит, и потому – видит точнее, чем любое ясновидение.

– Стоп-кадр, – сказала Катя.

Дима замолчал.

– Сегодня – ты выиграл дело. Я – выиграла дело. Тая получила пятёрку по истории, Таня написала стихотворение, которое мне прочитала перед сном, и я ничего не поняла, но оно было красивое. Дети живы-здоровы. Мы живы-здоровы. У нас есть квартира, в которой четыре розетки на кухне, что мало, но терпимо. Достаточно побед на один день?

Дима смотрел на неё. Потом – на стикер на подоконнике. Потом – снова на неё.

– Достаточно, – сказал он.

Катя кивнула, включила чайник – щелчок кнопки, нарастающий гул, привычный, как сердцебиение дома, – и достала две кружки: его – белую, из «Ашана», с трещинкой на ручке, которая не мешала, но придавала кружке характер; свою – «Лучшей маме на свете», пережившую три переезда и одиннадцать Таниных столкновений с посудной полкой.

Они сидели за столом друг напротив друга, пили чай, и молчали, и в этом молчании было всё, что нужно было сказать, и ничего лишнего. За окном – московская ночь, фонари, мокрый асфальт, далёкая сирена «скорой», которая то приближалась, то удалялась, как маятник чужой беды. Парк за домом чернел, и голые ветки клёнов рисовали на фоне облачного неба сеть, тонкую и сложную, как нервная система города, который не спит, потому что не умеет.

Обычный вечер их обычной семьи – с чаем, с трещинкой на кружке, с четырьмя розетками, с дочерьми за стенкой и дверью между комнатами, приоткрытой ровно на ширину шёпота.

Катя допила чай, поставила кружку в раковину и, проходя мимо Димы, положила руку ему на плечо – коротко, привычно, как ставят подпись под документом, который и так действителен, просто чтобы подтвердить.

Дима остался на кухне один. Допил свой чай. Вымыл обе кружки – и свою, и её, – и поставил сушиться на полотенце рядом с раковиной: его – слева, её – справа, как стояли всегда, на каждой кухне, в каждой квартире, в каждом городе.

Потом выключил свет.

Постоял в темноте, как стоял неделю назад, и месяц назад, и будет стоять завтра, – прислушиваясь к тому, что нельзя услышать ухом, но нельзя и не услышать, если ты – это ты. Тишина. Город за окном. Дыхание семьи за стенами. Скрип кровати – Таня повернулась во сне. Шелест страницы – Тая ещё читает, хотя ей давно пора спать.

И где-то далеко – не в пространстве, а в том измерении, которое доступно только знанию, – тихий, мягкий, терпеливый звук: шаги кота, который трётся о ногу. Который не нападает. Но знает, где ты живёшь.

Дима закрыл кухонную дверь, проверил замок на входной – два оборота, как всегда, – и пошёл спать. Утром будут новые дела, новые клиенты, новые победы, которых, возможно, должно быть меньше, – и новая запись в зелёной тетради, и новый день обычной семьи, которая обычной не была, не будет и, наверное, никогда не должна была быть.

Мы обычная семья.

Стикер на подоконнике белел в темноте – маленький, выцветший, упрямый, как всё, что Катя приносила в этот дом: не мистику, не знание, не дар – а веру в то, что иногда достаточно просто сказать слова, чтобы они стали правдой. Хотя бы на один вечер. Хотя бы до утра.

Глава 3. Серые мышки

Есть только два способа прожить жизнь: первый – будто чудес не существует, второй – будто кругом одни чудеса.

Утро начиналось со сменки.

Таня ненавидела сменку не за обувь, а за сам ритуал: пакет с кроссовками в левой руке, рюкзак на правом плече, куртка расстёгнута, потому что в вестибюле школы всегда стояла жара, как в прачечной, а за дверью уже держались минус три и ветер с той стороны бульвара, который нёс запах бензина, мокрых листьев и чебуреков из ларька на углу. Ноябрь две тысячи третьего. Москва. Восемь пятнадцать. Школа гудела так, будто в каждую голову вставили отдельный динамик и забыли убавить звук.