Дмитрий Гудаков – Между строк (страница 3)
— Добрый день Анастасия, это Максим. Меня к вам направили из студии. Вы с ними договаривались об участии в документальном сериале.
— А-а, — сказала она. — вы тот сценарист? У вас молодой голос. Я почему-то представляла вас старше.
— Извините.
— Нет-нет, это очень даже хорошо. Приходите. Я до пяти. Кооперативная, двенадцать, цокольный — вы легко найдёте.
— Я знаю где.
— Уже знаете? — Она засмеялась, звонко, просто так, без причины, — Тогда тем более приходите, буду ждать.
Он положил трубку. Стоял ещё минуту под козырьком, слушая, как вода капает с крыши, хотя дождя уже не было, — это где-то наверху, в трубе, копилась вода со вчерашнего дня и теперь по капле падала вниз. Он подумал, что
Дом нашёлся, как и в прошлый раз, легко. Он спустился по крутой лестнице в цокольный, нашёл дверь — простую, металлическую, без таблички, только белая бумажка над звонком:
Он толкнул дверь.
Внутри пахло старой бумагой, химией — какой-то безымянной, лабораторной — и едва уловимо духами, которыми пользовались женщины в его детстве, что-то с ландышем. Светло. Лампы дневного света — но не белые, тёплые, кто-то поменял трубки специально. Потолок низкий. Стены белые. Длинный стол вдоль одной стены, заваленный папками и фотографиями в разных стадиях работы; вторая стена — стеллаж с папками, все подписаны от руки, и почерк один и тот же, красивый, аккуратный, слегка наклонённый в право.
— Сейчас, минутку, — донеслось из дальнего угла.
Он не стал отвечать. Стоял у входа, осматривался — это была его привычка, он входил в новые места как в чужие сны, сначала не двигаясь, чтобы не разбудить.
На столе, ближе к лампе, лежала фотография — большая, чёрно-белая, видимо, 1950-х годов. Семейная, какая бывала в советских домах: четверо взрослых, двое детей, диван, ковёр на стене. Кто-то стоял, кто-то сидел. Левая половина снимка была почти восстановлена — уже видно было лицо женщины во втором ряду, её причёску, брошь у воротника. Правая — ещё в работе. Лица мужчины, который стоял с краю, ещё не было; вместо него — туманное пятно, в котором угадывался только подбородок и полоска усов. Глаза у всех на снимке были размыты. Глаза она оставляла на самый конец, понял Максим. Сначала всё остальное. Глаза — последними.
Он смотрел на фотографию дольше, чем собирался.
Что-то в этой работе — в этом терпеливом возвращении лиц по частям — задержало его сильнее, чем он мог объяснить. Он подумал:
— Ну вот.
Он обернулся.
Она вышла из подсобки, вытирая руки о тряпку. Светлые волосы, в свитере, который был ей велик, — рукава завёрнуты до локтей, и с одного запястья свисала тонкая нитка с какой-то костяной бусиной. Волосы собраны небрежно, выбившиеся пряди — у виска, у уха. Взглянуть один раз — и забыть. Взглянуть второй — и не забыть уже никогда.
— Здравствуйте, — сказала она. — Я Анастасия. Можно Ася. Меня все зовут Ася, да я уже и сама себя так зову, так что на Анастасию откликаюсь, но с задержкой. Смешно конечно, но иногда мне кажется, что Анастасия это даже не моё имя.
— Максим.
— Очень приятно Максим. Вы чай будете? У меня тут есть какой-то — не знаю даже какой, соседка принесла. Зелёный, кажется. А может и не зелёный. В любом случае горячий и вкусный. Наверно. Я его ещё сама не пробовала.
— Если вам несложно.
— Ничего сложного, одну минутку. — сказала она улыбаясь и ушла обратно в подсобку.
Он остался стоять. Потом всё-таки сделал шаг вглубь комнаты — медленно, чтобы не задеть ничего лишнего, — и снова посмотрел на фотографию 1950-х. Туманное пятно вместо лица мужчины. Размытые глаза у всех. Ему показалось вдруг, что эти глаза, ещё не возвращённые, смотрят на него внимательнее, чем зрячие.
— Это Лебедевы, — сказала Ася из-за спины. — Заказ из Челябинска. Прислали по почте, в коробке из-под обуви. У них пожар был, в восьмидесятые ещё, всё сгорело, осталось только то, что у тёти в шкафу лежало. Вот эта фотография, единственное напоминание о тех временах.
Она поставила перед ним кружку — простую, белую, с одним сколом по краю. Чай был зелёный. Не очень крепкий.
— А у вас как тут? — спросил он. — Я имею в виду — как это вообще делается? Я ничего не знаю про реставрацию.
— Понятно, — сказала она и засмеялась. — То есть я должна вам показать, что тут да как, что бы вы могли сделать своё кино.
— Не кино. Документальный сериал из восьми эпизодов. Разница принципиальная.
— Принципиальная?
— Кино — это когда зритель решает, что ему смотреть. А одну серию из восьми зритель смотрит, потому что включён телевизор и больше нечего смотреть.
Она снова засмеялась — коротко, удивлённо. Этот смех ему не понравился. Точнее — понравился слишком, и он сразу про себя отметил, что нужно быть аккуратнее.
— Хорошо, хорошо — сказала она. — Тогда не показываю, как делать кино. Показываю, как делать фотографии. Это совершено другое. Принципиально, другое.
Она села на свой стул, придвинула к себе планшет, включила настольную лампу с гибкой ножкой. Он сел напротив — не близко, не далеко.
И полтора часа она говорила.
Она говорила про сканирование с разрешением четыреста пятьдесят, шестьсот, тысяча двести; про серебряные эмульсии; про японскую бумагу, которой укрепляют разорванные углы; про то, что американцы заливают всё в нейросеть и получают чужие лица, а она, не любит нейросети, потому что нейросеть угадывает, а угадывать в чужом лице — это, простите, как чужого человека крепко в макушку поцеловать. Смысл этой фразы Максиму был не особо понятен, но поправлять её не хотел. Она говорила про клиентку из Москвы, которая прислала фотографию мужа с разорванной щекой и просила убрать только щёку, остальное оставить как есть, потому что муж умер и трогать его больше нельзя; и что Ася так и сделала, хотя могла бы и пиджак подправить, и галстук, и петельку; но не стала, потому что иногда честность к мёртвым важнее аккуратности. Она говорила про инструменты, про подсветку, про то, что у неё в десять раз больше работы, чем она успевает, и что она этому рада, потому что когда работы меньше — становится слишком тихо и скучно.
Максим почти не записывал. Открыл блокнот, написал одно слово —
Она говорила, и руки её всё это время работали — двигали мышь, что-то приближали, отдаляли, помечали маленькие участки лица на экране, обводили, отменяли. Это было похоже на разговор на языке, которого не знаешь, но смысл понятен по интонации. Её руки работали, как если бы они принадлежали другому человеку — тому, который уже всё знает, и только ждёт, чтобы Ася замолчала и дала ему сделать свою работу.
Один раз она остановилась — на экране была старая женщина в платке, левый угол снимка отвалился вместе с куском щеки, — и сказала, тише и как-то серьёзней:
— Вот эту я делаю уже третий месяц. Не получается.
— Почему?
Она посмотрела на экран. Молчала секунду — и Максим сразу почувствовал, что эта секунда другая, что в этой секунде есть второе дно. Потом улыбнулась — той улыбкой, которая надевается, как шляпа, перед выходом на улицу.
— Не знаю. Не получается, и всё. Бывает.
И заговорила опять — про что-то совсем другое, про соседку, которая приносит ей чай, про пятнистого кота, который иногда сидит на стеллаже и ничего не делает целый день, про то, что в этом подвале летом холодно, а зимой почему-то жарко, и она так и не разобралась с отоплением.
Максим запомнил эту секунду. Он не понял, что именно почувствовал, — но что-то определённо почувствовал. Как будто шёл по плоскости, и вдруг нога ушла на полсантиметра вниз, и стало понятно, что под плоскостью — не земля, а что-то другое.
Он не переспросил. У него было правило — не переспрашивать о том, о чём человек уже сказал «не сегодня». Пускай и сделал он это молча.
В половине пятого она посмотрела на часы, ойкнула и сказала:
— Я вас совсем заговорила. Простите. Я когда работаю — забываю, что мир за пределами этих стен существует. Вы получили хоть что-то полезное?
— Получил.
— Точно? Вы уверены? А то я о чём то своём всё время говорила, а про работу саму, так, мимо ходом.
— Точно.
— И что вы получили из нашей беседы?
Он подумал.
— Я понял, что вы любите свою работу. Что вы видите в этом что-то важное. Это хорошо для серии — когда герой любит своё дело. На этом можно строить прочный фундамент.
— А, — сказала она, и улыбнулась, и в этой улыбке тоже будто была некая тень. — Ну да. Люблю. Конечно.
Он встал. Поблагодарил. Сказал, что свяжется через неделю — обсудит концепцию, договорится о съёмке. Она кивнула, сказала: в любое время, я почти всегда здесь, и проводила его до двери.
На пороге он обернулся — машинально, без причины. Она стояла у стола, уже снова за своей лампой, и смотрела не на него — на ту фотографию, которую делала третий месяц. И в этом взгляде, когда её уже никто не должен был видеть, было что-то такое тихое, такое усталое и такое знакомое, что Максим на секунду перестал понимать, где он находится.